В случае счастья
Шрифт:
Когда Луиза улеглась, оба заявили, что не хотят больше мешать Жан-Жаку. Двое совпавших в ночи ушли вместе. Им было по пути – по пути друг к другу. Жан-Жак, оставшись в одиночестве, задумался о превратностях любви. Теперь, когда он был от них отрезан, любовное счастье представлялось ему игрой в “музыкальные стулья". Ради Сони он встал со стула; а потом свалился между двух стульев. А теперь вот приходится стоять. И не просто стоять, а еще и предлагать стулья другим. Сабина и Эдуард наконец усядутся, а Жан-Жак будет смотреть на чужое сидячее счастье.
Войдя к матери в больничную палату, Клер вздохнула с облегчением. Огонек безумия, который она подмечала ее глазах, казалось, погас без следа. Рене подтвердила ее впечатление:
– Ах, девочка моя… если бы ты знала, насколько мне лучше… Не могу сказать, что они со мной
– …
– В общем, короче, я вернулась… И я думала о тебе, о том воскресенье, о вашем разрыве…
Рене снова была полна энергии, она так и сыпала словами. Говорила о прошлом, о будущем; в ней проснулась жажда жизни. Ей хотелось, не откладывая, поговорить с дочерью, рассказать ей историю, которая, быть может, объяснит ее всегдашнее поведение – поведение, в котором она, вернувшись с берегов безумия, очень раскаивалась.
Все началось вскоре после пятого дня рождения Клер. Алену предложили в место в Севрской больнице; от таких предложений не отказываются. Семейство поселилось в Марн-ла-Кокетт, в прелестном домике с садом, где росли два больших дерева, между которыми можно было повесить гамак. В глазах окружающих это время было настоящим раем: успех в обществе, прочная семья, чудная дочка. Все мы волей-неволей зависим от того, что о нас думают другие. Рене твердили, что ей повезло, и ей ничего не оставалось, как считать, что да, ей действительно повезло. Она никогда не заикалась о том, что ее раздражает в муже, о той невыносимой духоте, которая делала ее порой раздражительной и все более жесткой (она никогда не умаляла свою ответственность за упадок их семьи). Главная проблема состояла в том, что Ален с головой ушел в работу. Дома он почти не показывался; это была его великая эпоха, звездный час его рук. Он тогда подумывал удариться в политику (внимание СМИ порождает жажду внимания СМИ), попробовать стать депутатом от их округа. Но быстро охладел к этой затее по одной-единственной причине: ему пришлось бы пожимать руки. Рукопожатия – любимое занятие всякого народного избранника, а он не мог подвергать опасности свой рабочий инструмент. Тем не менее он часто заседал в муниципальных советах. Ему понравилось высказывать свое мнение по любому поводу, он вошел во вкус. А особенно ему нравилось, что все его уважают, все им восхищаются, все его почитают, – он же мужчина.
Рене целыми днями наводила порядок в доме, пристрастилась к цветам, становилась обывательницей. Но при этом временами слушала радио, проникалась идеей протеста, становилась свободной женщиной. Ей казалось, что дни так и будут сменять друг друга, без всяких неожиданностей, как в хорошо смазанном механизме. Тридцать лет спустя у ее дочери возникнет примерно то же ощущение. По счастью, жизнь никогда не бросает женщин вот так. Рано или поздно что-то происходит. Качество этого чего-то, в принципе, не важно. Обычно мы скучаем настолько, что способны обрадоваться даже похоронам. Похоронам в провинции, конечно, когда нужно на них ехать. В данном случае случились не похороны. Ничего особо радостного, ненамного веселей похорон: в доме возникли проблемы с канализацией.
Работы предстояло много. В спешке своего назначения Ален не успел заказать строительную экспертизу, и теперь ему на голову свалилась забота, с которой надо было разобраться как можно быстрее. Ему порекомендовали отличного, а главное, незанятого слесаря, и он с ним договорился. То есть событием в жизни Рене стала не проблема с канализацией, а человек, которого позвали чинить канализацию. В своем рассказе она не скрывала, что ситуация получилась на редкость тривиальная: скучающая буржуазка и слесарь, превратившийся в эротическую мечту. В первые дни Рене, замкнувшись в своей роли хозяйки дома, едва удостаивала слесаря взглядом; она пока даже не знала, что он итальянец и что его зовут Марчелло (штамп на штампе). Озарение пришло совершенно случайно. Рене направлялась на кухню мимо слесаря, когда он менял трубу. Ее взгляд упал на его руки. Конечно, приятно видеть мужчину, вдобавок мускулистого, когда он, потный от напряжения, распростерт на полу. Но именно в тот момент – она будет вспоминать о нем всю жизнь – ее растрогали его руки, перепачканные маслом; то, как расцветали его руки, занятые простейшим практическим делом. Чтобы понять ее чувства, стоит сказать, что муж прикасался к ней все реже и реже, под тем предлогом, что ему надо беречь руки. Он не прикасался к жене во имя медицины. И потому, когда прямо перед ней оказались руки мужчины, способные,
А дальше все было просто и по-дурацки, вот как было дальше. Их связь вознеслась за пределы всякого чувства вины. Наслаждение, достигая такого накала, закупоривает поры совести. Рене никогда не было так хорошо в объятиях мужчины. Ален, глядя на смеющуюся жену, самодовольно решил, что ее расцвет – его заслуга. Иначе говоря, он считал ее вполне законченной мещанкой, способной довольствоваться домом, болтовней с соседями и сборищами безвозрастных любительниц силиконовой посуды. Марчелло и Рене за недели своей безумной страсти ближе узнали друг друга. Их объединяло не просто физическое влечение. Они смеялись одним и тем же шуткам, а это в любви главное. Замена последней трубы стала настоящим горем. Марчелло возвращался в Венецию (вишенка на торте – он был венецианец). Он предложил Рене ехать с ним. Так началась драма ее жизни. Она почти беспрерывно плакала; мысль, что она потеряет Марчелло, перемалывала ее тело, доводила до удушья. Он торопил. Хотя и знал, что это невозможно. Прежде всего из-за Клер. И приличий. Рене жила под бременем чужих взглядов; под бременем многих поколений женщин; атавистическая невозможность.
Марчелло уехал, и Рене заболела. Заболела серьезно. Никто не рискнул произнести слово “депрессия”. Говорили про эпидемию, вирус – какую угодно, лишь бы конкретную болезнь. Подруга Рене переехала к ним, чтобы ухаживать за Клер (та, слушая мать, думала о том, что все повторяется с незапамятных времен; женщина, заботившаяся о ней, была в каком-то смысле Сабиной). А потом все наладилось. Рене должна была любой ценой вернуться к жизни, нельзя столько убиваться. Радоваться надо, что ей досталось такое огромное счастье. А потом она снова впадала в отчаяние. Огромное счастье, при всей своей мимолетности, хуже огромного несчастья. Рене была уверена, что это абсурд; что скоро все разведутся, а брак станет всего лишь способом восславить любовь на каком-то отрезке жизни. Но в ее время измена мужу считалась преступлением. От мужа не уходили. Лучше было убить его или себя, так проще. Узнав, что дочь бросает мужа, она не смогла примириться с мыслью, что у Клер получится то, что не получилось у нее. Клер прервала исповедь матери, взяв ее руки в свои.
Время ушло. Клер уже никогда не будет девочкой. Теперь важно одно: не давать подробностям этой истории примешаться к ее собственной. Нельзя допускать семейных перекличек, повторения одних и тех же схем. Мы вступаем в новую эпоху, когда жизнь прожить – на воле расцвести. Вовсе не обязательно станет лучше; люди быстро распашут новые поля фрустрации.
Когда нас фотографируют, никогда заранее не известно, кому наше фото попадет в руки спустя месяцы, годы и века. Какие чувства вызовет это фото, какие события в жизни людей?
Несколько дней назад Ибан оборвал расследование, и теперь понимал, что вел себя как влюбленный. Его чувство выросло из фото, сделанного в четверг, 17 октября 1997 года, в семнадцать часов двадцать две минуты и двенадцать секунд. Вообще-то редко кто фотографирует в четверг под вечер, да еще и в разгар октября месяца. По правде говоря, фотография эта была по меньшей мере незаконнорожденной: она появилась на свет, только чтобы добить пленку. На выходных Жан-Жак снимал вечеринку у друзей, нащелкал вполне стандартные снимки, без особых изысков, просто вписал в строгий квадрат подвыпившие физиономии. А в четверг, собравшись отдавать фото на проявку, обнаружил, что пленка не кончилась. Повертел головой и, увидев поодаль жену, вдруг ощутил прекрасный порыв ее сфотографировать. Но Клер была женственна по-вечернему и по-четверговому, такую женственность никогда не сохраняют для вечности. Она отмахивалась и даже говорила, что она уродина, а потом рассмеялась: смешно ведь. Получится некрасивой – порвет фотографию.
Семь лет эта фотография лежала в совсем неинтересном ящике стола; в таком ящике никто не станет хранить любовные письма. Однако в тот день, когда Жан-Жак в растрепанных чувствах решил взять с собой фото жены, он, словно направляемый какой-то бессознательной силой, направился именно к этому ящику. А взяв фото в руки, с изумлением понял, что прекрасно помнит день, когда оно было сделано, помнит, что жена тогда назвала себя уродиной. Семь лет спустя он наконец ответил: “Да нет, ты очень красивая". Но ее уже не было рядом, она его не услышала.