В смерти – жизнь
Шрифт:
Присутствовал синьор Тинтонтинтино из Флоренции. Он трактовал о Чимабуэ, Арпино, Карпаччо и Агостино; о мрачности Караваджо, о приятности Аль-бано, о колорите Тициана, о женщинах Рубенса и об озорстве Яна Стеена.
Присутствовал президент Бели-Бердского Университета. Он держался того мнения, что луну во Фракии называли Бендидой, в Египте – Бубастидой, в Риме – Дианой, а в Греции – Артемидой.
Присутствовал паша из Стамбула. Он не мог не думать, что у ангелов обличье лошадей, петухов и быков; что у кого-то в шестой небесной сфере семьдесят тысяч голов; и что земля покоится на голубой корове, у которой неисчислимое множество зеленых рогов. Присутствовал Дельфинус Полиглот. Он сообщил нам, куда девались не дошедшие до нас восемьдесят три трагедии Эсхила, пятьдесят четыре ораторских опыта Исея, триста девяносто одна речь Лисия, сто восемьдесят трактатов Феофраста, восьмая книга Аполлония о сечениях конуса, гимны и дифирамбы Пиндара и тридцать пять трагедий Гомера Младшего.
Присутствовал
Присутствовал я. Я говорил о себе, о себе, о себе, о себе; о носологии, о моей брошюре и о себе. Я задрал мой нос и я говорил о себе.
– Поразительно умен! – сказал принц.
– Великолепно! – сказали его гости; и на следующее утро ее светлость герцогиня Шут-Дерн нанесла мне визит.
– Ты пойдешь к Элмаку, красавчик? – спросила она, похлопывая меня под подбородком.
– Даю честное слово. – сказал я.
– Вместе с носом? – спросила она.
– Клянусь честью, – отвечал я.
– Так вот тебе, жизненочек, моя визитная карточка. Могу я сказать, что ты хочешь туда пойти?
– Всем сердцем, дорогая герцогиня.
– Фи, нет! – но всем ли носом?
– Без остатка, любовь моя, – сказал я; после чего дернул носом раз-другой и очутился у Элмака.
Там была такая давка, что стояла невыносимая духота.
– Он идет! – сказал кто-то на лестнице.
– Он идет! – сказал кто-то выше.
– Он идет! – сказал кто-то еще выше.
– Он пришел! – воскликнула герцогиня. – Пришел, голубчик мой! – и, крепко схватив меня за обе руки, троекратно поцеловала в нос. Это произвело немедленную сенсацию.
– Diavolo * ! – вскричал граф Коэерогутти.
*
Дьявол! (ит.).
– Dios guarda * ! – пробормотал дон Стилет-то.
– Mille tonnerres * ! – возопил принц де Ля Гуш.
– Tausend Teufel * ! – проворчал курфюрст Крофошатцский.
Этого нельзя было снести. Я разгневался. Я резко повернулся к курфюрсту.
– Милсдарь, – сказал я ему, – вы скотина.
– Милсдарь, – ответил он после паузы, – Donner und Blitzen * !
*
Боже сохрани! (исп.).
*
Тысяча громов! (франц.).
*
Тысяча чертей! (нем.).
*
Гром и молния! (нем.).
Большего нельзя было и желать. Мы обменялись визитными карточками. На другое утро, под Чок-Фарм, я отстрелил ему нос – и поехал по друзьям.
– Bete * ! – сказал один.
– Дурак! – сказал второй.
– Болван! – сказал третий.
– Осел! – сказал четвертый.
– Кретин! – сказал пятый.
– Идиот! – сказал шестой.
– Убирайся! – сказал седьмой.
Я был убит подобным приемом и поехал к отцу.
– Батюшка, – спросил я, – какова главная цель моего существования?
*
Дурак! (франц.).
– Сын мой, – ответствовал он, – это все еще занятия носологией; но, попав в нос курфюрсту, ты перестарался и допустил перелет. У тебя превосходный нос, это так, но у курфюрста Крофошатцского теперь вообще никакого нет. Ты проклят, а он стал героем дня. Согласен, что в Бели-Берде слава прямо пропорциональна величине носа, но – Боже! – никто не посмеет состязаться со знаменитостью, у которой носа вообще нет.
ПАДЕНИЕ ДОМА АШЕРОВ
Son coeur est un luth suspendu;
Sitot qu'on le touche il resonne.
Здесь этот нескончаемый пасмурный день, в глухой осенней тишине, под низко нависшим хмурым небом, я одиноко ехал верхом по безотрадным, неприветливым местам и наконец, когда уже смеркалось,
*
Сердце его как лютня,
Чуть тронешь и отзовется (фр.).
Беранже
А меж тем в этой обители уныния мне предстояло провести несколько недель. Ее владелец, Родерик Ашер, в ранней юности был со мною в дружбе; однако с той поры мы долгие годы не виделись. Но недавно в моей дали я получил от него письмо письмо бессвязное и настойчивое: он умолял меня приехать. В каждой строчке прорывалась мучительная тревога. Ашер писал о жестоком телесном недуге… о гнетущем душевном расстройстве… о том, как он жаждет повидаться со мной, лучшим и, в сущности, единственным своим другом, в надежде, что мое общество придаст ему бодрости и хоть немного облегчит его страдания. Все это и еще многое другое высказано было с таким неподдельным волнением, так горячо просил он меня приехать, что колебаться я не мог и принял приглашение, которое, однако же, казалось мне весьма странным.
Хотя мальчиками мы были почти неразлучны, я, по правде сказать, мало знал о моем друге. Он всегда был на редкость сдержан и замкнут. Я знал, впрочем, что род его очень древний и что все Ашеры с незапамятных времен отличались необычайной утонченностью чувств, которая век за веком проявлялась во многих произведениях возвышенного искусства, а в недавнее время нашла выход в добрых делах, в щедрости не напоказ, а также в увлечении музыкой: в этом семействе музыке предавались со страстью, предпочитая не общепризнанные произведения и всем доступные красоты, но сложность и изысканность. Было мне также известно примечательное обстоятельство: как ни стар род Ашеров, древо это ни разу не дало жизнеспособной ветви; иными словами, род продолжался только по прямой линии, и, если не считать пустячных кратковременных отклонений, так было всегда… Быть может, думал я, мысленно сопоставляя облик этого дома со славой, что шла про его обитателей, и размышляя о том, как за века одно могло наложить свой отпечаток на другое, быть может, оттого, что не было боковых линий и родовое имение всегда передавалось вместе с именем только по прямой, от отца к сыну, прежнее название поместья в конце концов забылось, его сменило новое, странное и двусмысленное. «Дом Ашеров» так прозвали здешние крестьяне и родовой замок, и его владельцев. Как я уже сказал, моя ребяческая попытка подбодриться, заглянув в озеро, только усилила первое тягостное впечатление. Несомненно, оттого, что я и сам сознавал, как быстро овладевает мною суеверное предчувствие (почему бы и не назвать его самым точным словом?), оно лишь еще больше крепло во мне. Такова, я давно это знал, двойственная природа всех чувств, чей корень страх. И, может быть, единственно по этой причине, когда я вновь перевел взгляд с отражения в озере на самый дом, странная мысль пришла мне на ум странная до смешного, и я лишь затем о ней упоминаю, чтобы показать, сколь сильны и ярки были угнетавшие меня ощущения. Воображение мое до того разыгралось, что я уже всерьез верил, будто самый воздух над этим домом, усадьбой и всей округой какой-то особенный, он не сродни небесам и просторам, но пропитан духом тления, исходящим от полумертвых деревьев, от серых стен и безмолвного озера, всё окутали тлетворные таинственные испарения, тусклые, медлительные, едва различимые, свинцово-серые.