В темных религиозных лучах. Свеча в храме
Шрифт:
Какова будет она?
Никогда не будет детей. Никогда не будет дома, «хозяйства», — иначе как в смысле помещения, стоянки, логова, квартиры, кельи, пещеры, палатки. Одна виноградинка и нет лозы, — и помещение виноградинке совсем другое, чем лозе. Таким образом глубочайше будет разрушен тип социальной жизни — разрушен не в бытовом, а в психологическом корне, т. е. более глубоко. Это есть то разрушение, на месте которого ничего не вырастает. Не менее разрушается тип истории. У него оставляется голова и отсекается туловище. Будущее не нужно тому, у кого не будет потомства, — будущее полное, всеобщее. Судьба последующего человечества представится под углом зрения не интересов этого человечества, а интересов группы этих одиночек, их — за неимением родового — духовного союза, духовной преемственности и связи. Эта группа людей будет жить и развиваться среди человечества, но против человечества, отрицая самый его корень. Наконец, в каждом племени и народе эта группа не будет иметь связывающих боковых скреп в виде горячо лелеемого родства. «Что братья и сестры мне? Мне важны ученики», — это типичный голос, типичное самоощущение каждого подобного одиночки и всех их.
Племени, народа, рода — нет. Будущего — нет. Прогресс — не нужен. Что же остается, и особенно что
Взрыв духовных интересов — всего того, что г. Фози назвал «нравственною личностью». При одинаковом количестве воды всякий поток тем глубже, чем он уже. Отщепление, притом органическое, внутри самого субъекта, от таких огромных областей, как народность и прогресс, — закрытие для ока человека этих частей горизонта — не может не вызвать исключительной ясности взгляда, исключительного удлинения зрения, исключительной высоты мысли у такого субъекта. Повторяю, что все это — не извне, а внутри, не «заперто», а «не хочется». Того, чего «хочется», — при этих условиях уже хочется со страстью, с огнем, гением. «Дебелые супруги», будь их сотни, тысячи, — не могут бороться с десятками таковых. У «дебелых супругов» есть своя сила — но не в духовном царстве; есть свое благочестие — но это не «праведность» келий, не их экстаз и ночные молитвы. Как ни странно сказать, но европейское общество, в глубокой супранатуральности своей, в глубоком спиритуализме, в глубоком идеализме, в грезах, мечтах — до Вертера и Левина — создано одиночеством: ничего подобного, ничего похожего не было никогда в античном мире, в античной общине, на античной и forum’е; как нет этого и на Востоке, в Азии. Аромат европейской цивилизации, совершенно даже светский, даже атеистический и антихристианский, — все равно весь и всякий вышел из кельи инока. Это — инока безграничный субъективизм, его беспредметные грезы, предчувствия, ожидания, тревоги, страхи, смущения, нерешительность, пересекшиеся в диалогах гостиной и литературы. Робкие глаза, тайная улыбка, слабое тело — все, все из кельи. Все то, что так отрицает, так похоронило Агамемнона, Одиссея, крикуна-Демосфена и римских самодовольных патрициев. Самые пороки древности, перейдя в новый мир с теми же названиями, получили новый колорит; самые добродетели древнего мира в новом мире пропитаны другим запахом. Патриотизм Гизо или Мишле не имеет ничего общего с патриотизмом Геродота или Фукидида, и славолюбие Байрона совсем не то, что славолюбие Цицерона. Все стало нервознее, болезненнее, нежнее, хрупче. И все это — от нетвердых ног (подлинного) монаха, тонкой его шеи, длинных волос, женоподобного голоса.
Душа не та! Душа новая. — Какая? — Бессеменная. Бесствольная, гибкая, ползучая или парящая за облаками; в отрицательных случаях — не прямая, лукавая, хитрая, злопамятная, мстительная; «бабья». «Мужественность», костяное, твердое начало наполовину хрустнуло, когда умер древний мир; женственность, «вечная женственность», страшно возросла и облила собой душу даже мужчин. Мужеподобность страшно понизилась в Европе сравнительно с классическим миром, где жены были храбрее и мужественнее христианских мужчин. «Христианский мужчина» — даже как-то не выговаривается. «Какой он мужчина?» — хочется насмешливо переспросить; переспросить о Руссо, о Толстом, о Достоевском, о многом множестве людей, гениально творивших во вкусе христианской Европы. Совпадение «женского в мужском» с основным тоном европейской цивилизации — до того поразительно, что не надо ничего другого еще знать, чтобы сказать: «Да в основе своей эта цивилизация вышла и не из головы Зевса и не из бедер Афродиты, а как отсвет натуры Паллады и Ганимеда».
Мы отвлеклись от предмета и вновь возвращаемся к нему. Наша тема — не цивилизация, а теснее, 'yже, — Церковь. Лютеранство, отвергшее монашество, потеряло с ним и всякую метафизику: потому что одно иночество и составляет всю метафизику в христианстве. Все прочее — рационально, объяснимо, обыкновенно. Совершенно необъяснимо, со стороны ли опоры в Первом Завете, или со стороны понимания, разума — одно иночество; и оно одно составляет поворот в истории от древнего к новому, оно есть виновник и создатель «новой эры». Без него — просто ничего нет; есть штундисты, пашковцы, благонамеренные люди, чистоплотные люди, благонравные люди, добрые, либеральные и т. п. и т. п.; есть Светловы, Петровы, «добрые пастыри», трезвые священники. Но непонятно, почему это образует Церковь как специальное. Это просто «общество добрых людей», или «общество благородных людей», с которыми приятно иметь дело. Специальное Церкви начинается с монаха, пусть нечесаного, пусть злого, совершенно невежественного. Все равно — он несет в себе метафизическое зерно, которое ошеломляет нас новизной и странностью, которому мы удивимся и перед которым, как перед всяким дивом, можем преклониться. Эта «дивность» его заключается в глубочайшем трансцендентном разобщении со всеми нами, в совершенной непохожести на нас, в силу которой — смотря по расположенности и подготовленности — мы назовем его «демоном» или «богом» (в простонародьи), стоящим выше или ниже человека, но во всяком случае — в стороне от него. Разобщенность эта и дивность эта заключается в оригинальной или подражательной, правдивой или притворной, потере вкуса к женщине, потере интереса к женщине, которая у подражательной и неоригинальной группы выражается во вражде к женщине, бегстве от нее и страхе перед нею. Один инок учил, и это навсегда нужно запомнить как суть всего: «Чадца! Соль из воды берется, но, соединяясь с водой, растворяется и исчезает. Так и монах: от женщины произойдя, он, когда приближается к женщине, то ослабевает и обращается в ничто» (Иоанн Мосх, стр. 265)… «Поэтому великие подвижники, как Пахомий Великий, Иоанн Каламит, Феодор, Маркиан, Пимен, Руф, Симеон Столпник и др., не допускали на глаза себе не только сестер, но даже родных матерей!»… В случае, если это было оригинальное явление, можно судить по этому о степени отвращения от женщины; а если подражательное, «по заповеди», то мы можем по этому судить о пафосе заповеди!
— Нет супружества, семьи! И не надо!
В этом состоит не «что-нибудь» в христианстве а все оно. Подобно тому, как сотни предписаний Ветхого Завета можно, же было свести к двум: «Люби Бога и ближнего, ибо в этом весь закон и пророки», — так точно все поучения, притчи, образы, сравнения, обещания и правила Нового Завета можно свести к одной: «Не тяготей к женщине». Известно, что, отдавая вновь постриженного отрока в подчинение и руководство старцу, ему говорят: «Вот, он будет тебе как Бог, повинуйся ему паче Бога». Почему так, истина ли в этом? Полная! Суть старца, уже выверенная, уже очевидная монастырю, заключается в бессеменности, в невожделении к женщине. А в этом «закон и пророки». Поэтому вместо длинного богословия и пространных наставлений отроку и говорят: «вот старец, повинуйся ему», — и это совершенно то же, что «исполнить все законы и пророков». Свет бессеменный: и уже кто взял зерно его — получит и весь свет. Но старец — бессеменен,
От этого не по злоупотреблению, а по глубокому предчувствию истины и по сознанию всего объема ее монахи согласны скорее на допущение всяких злоупотреблений в своей черной братии, на невежество всего духовенства, на отречение от науки, на подавление всякой свободы, наконец даже готовы терпеть чудовищный половой разврат в самом монашестве, хотя непременно тайный, необъявленный — чтобы ценой всех этих потерь, несчастий и унижения, однако, сохранить самый принцип монашества, притом не униженный, а сколь можно возвышенный, прославленный. В этом все дело!!! Скажите, объясните и докажите самому праведному «святому» христианского мира, живущему, положим, в самую развратную монашескую эпоху, как было в католичестве в XVI веке и в Х-м веке, что «упразднить бы монастыри и монашество, а пусть будет каждый семейным — и тогда пороки прекратятся», и он, при всем сознании и внутреннем согласии, тем не менее отвергнет это моральное спасение ради сохранения метафизического зерна! С глубокой тоской, с глубоким трепетом сердечным — и все-таки отвергнет, сказав про себя: «Лучше я поверю Христу, чем всему обвинению мира и очевидности глаз своих: ибо зачем же Он пришел? Тогда настанет нравственность: но где же будет собственное Царство Христово? — Оно разрушится». Пока есть хотя один праведный монах среди тысячи развратных, наконец, даже если все 1001 монах развратен, но принцип монашества не отвергнут, до тех пор Царство Христово, хотя умаленное и подавленное, засоренное и почти разрушенное, — однако остается. А 1001 счастливых семьянина, будь они хоть добродетельны, как Авраам, составляют только Царство Ветхого Завета и ни одной крупинки Нового. «А меньший в Царстве Нового Завета больше самого большого праведника Ветхого Завета», — сказал пришедший не нарушить «иоты» в этом Завете. Поэтому пока держится принцип бессеменности, то хотя бы ни одного его исполнителя не нашлось — держится вся Церковь: ибо придет еще, придет новый, придет когда-нибудь, и исполнит этот принцип — и тогда восстановится разом вся Церковь в главной мысли своей, в главной задаче своей, в великой теме, в великом мотиве. Восстановится в особливом духе, которого нет в тысячах и миллионах счастливых семей. Нигде нет, кроме — кельи, монаха.
Суть этой мысли, или общее — этого духа, лежит в неодолимой уверенности:
— От бессеменности спасение!..
Семейные добродетели суть «немножко не те» добродетели; а если и есть пороки в бессеменных и бессеменности — то «какие-то преходящие и вообще ничего»… Тут именно сонм «своих людей», одной категории. «Самые добродетели противоположных нам — не нужны, и самые пороки наши — извинительны». Главное, чтобы «торжествовали мы» и «наше начало». «Миру предстоит погибнуть…» Добродетели семейные потому — ничто, что самая семья должна исчезнуть, переродиться во что-то духовное: и тогда естественно былые добродетели ее перестанут быть образцами ли, правилами ли, и вообще обратятся в ничто. Какой интерес, что некоторые деревья очень хороши в лесу, который завтра сгорит? Если же бессеменные и оказывают недостаток, напр., участливости к людям, черствости к семье, порой жестокости — тюрьмы, казни, инквизиция, — то ведь это исправится тем общим идеализмом, духовным царством, в выработке которого состоит сама суть бессеменности. «Все исправится», как только мы «успокоимся», а «успокоимся мы» тогда, когда «все к нам придут». «Пусть все согласятся на бессеменности, и мы растворим тюрьмы, и никогда, воистину никогда более не зажжем костров!» «Мы отпустим всякий грех чрезмерный, — как отпускали всегда своим, без наказания, по одному рассказу, разве с легким выговором. Мы будем кротки: воистину, мы кротчайшие из людей! Ни казни, ни суда, ни наказания — ничего не будет. Но не будет, когда все придут к нам. И станут как ангелы на земле, в земных еще условиях, но в небесном состоянии, в котором не посягают, не женятся, не вожделеют, не имеют детей. Мы предвозвестники этого нового состояния, преображенной земли и Нового Неба. Аминь и борьба. Конец и начало. Геенна и скрежет зубовный или вечная тишина Райского блаженства»…
Вот Церковь.
Вот Христианство.
Вот христианские народы.
В середине всего этого лежит:
— Иночество!
Как кристалл внутри Церкви: и этот твердый кристалл нерастворим в Христианской цивилизации, и медленно ведет христианские народы, как племена и кровь, как землю, и ведет само христианство, как что-то слишком сложное, состоящее из языческих и евангельских начал, — к разодранию, разрушению и оставлению на земле «немногих избранных»:
— Царства бессеменных святых.
ПРИЛОЖЕНИЯ ДЛЯ МЕДИКОВ И ЮРИСТОВ
Не будет излишним, если я здесь приложу несколько ставших мне известными фактов свое-полого влечения. На первом месте я поставлю тетрадку «Воспоминаний одного послушника N-ского монастыря», которые были написаны им по желанию своего духовника, по-видимому, дивившегося неведомому для него явлению и пожелавшего его точнее узнать. Написана тетрадь безграмотно, и я, насколько возможно, сохраняю в печати эти следы безграмотности. Они важны как яркое опровержение распространенной мысли, будто влечение это возникает как плод половой пресыщенности, или еще — богатой пресыщенности; будто содомия есть извращенное удовольствие, появляющееся у людей на конце испытания ими всех нормальных удовольствий. Это интеллигентное, литературное и даже ученое «с жиру бесятся» — совершенно падает в прах при чтении смиренного и слезного исповедания юноши. Далее, возраст его, совершенно цветущий, испепеливает гипотезу Шопенгауэра, будто она присуща «старичкам». И, наконец, в изложении важна следующая подробность: нормальное совокупление (т. е. с противоположным полом) имеет силу отклонять человека от ненормальности, ослаблять врожденный порок (с нашей точки зрения) — и, вообще, coitus cum femina est semper remedium contra sodomiam viri. Явно, какой это могучий рычаг в руках медика и психолога, какая это, с другой стороны, опорная точка для новых исканий в области этого важного явления. Но умный читатель сам извлечет все, что нужно, из этих записок, попавших (через два года по написании) в мои руки, к сожалению, в недостаточно полном виде:
«Батюшка! ведь нелегко же мне открыть то, чего и подумать ужасно. Вечером я услышал, что у вас Всенощная и певчие посторонние. Я поспешил, только больше не для молитвы, а послушать певчих [165] . Когда я стоял и смотрел, мне прямо представилось: все смело стоят в храме, а я только один как Каин трясущийся, и я порешил скорее идти и показать вам то, что у меня вот написано. Когда вышел из церкви и шел домой, душа моя стала тужить и скорбеть так, как я никогда еще не чувствовал. Когда подходил к башне, в которой живу (монастырская башня. — В. Р.), то глаза мои были полны слез, и мне хотелось плакать, и душа прямо говорила: «Плачь! плачь!» А о чем — и сам не знаю, и не к Богу мои слезы относились. Только хорошо помню, что душа моя так скорбела, как никогда. Уже поздно вечером, часов в 11, мне чувства сказали: «О том плакала и изнывала душа, что образ Божий потеряла, исказила все. Очень грустно кончаю вечер».
165
Художественный вкус, — решительно всегда замечаемый у людей «закругленной природы» (полнополость, содомия). В. Р-в.