В темных религиозных лучах. Темный лик

Шрифт:
Как пишущий по религиозным вопросам, я н у ж д а ю с ь в свободе. Было бы странно спрашивать, ж е л а ю л и я е е. Мы нуждаемся в хлебе и желаем его. Богослов, рецензент моей книги «В мире неясного и нерешенного», предпосылает разбору ее у д и в л е н и е, как она прошла через цензуру. Стало быть, в свободе я нуждаюсь и свободу я люблю. Но одно дело — любить, а другое — понимать. На вековечную жажду свободы Церковь вековечно отвечала отказом. Легкие передышки в смысле свободы длились минуты, и на минуту свободы приходилось столетие несвободы.
Есть, кажется, тенденция объявить это «случаем». Таково было настроение на Рел. фил. собраниях 1903—1904 гг., и его провозгласителем тогда торопливо заявил себя Д. С. Мережковский. Но я позволяю себе сказать, что таковое пожелание теперь уже несколько поздно, и нравственное чувство солидарности человеческой требует признать, что в самом корне веры нашей не содержится принципа свободы этой веры; что мы действительно «понуждаемся войти», compellimur intrare, на «вечерю» Жениха, и только перед дверью входа делаем «bonne mine au mauvais jeu» [1] и заявляем, что это мы «сами» и без понуждения идем. Но обратимся к разбору.
1
«хорошую мину при плохой игре» (фр.).
* * *
В Евангелии п р я м о г о указания на физическое касание и вообще телесную угнетенность «отщепенцев» и «сопротивляющихся» — нет. Но предпосылки для него — есть; малые, большие, вообще все — вплоть до самого вывода, весь силлогизм: только без конечного заключения. И от Августина, преследовавшего монтанистов, до нашего времени. Церковь, р а з р а б а т ы в а в ш а я Евангелие и вникавшая в него в н и м а т е л ь н е е, чем л ю д и с о с т о р о н ы, впадала невольно в эти предпосылки, приставляя к ним, в сущности, уже коротенький факт преследования. От подробностей этого преследования, иногда не по времени жестких, она поправлялась; извинялась за них; но это — более в глазах мира; от существа же его никогда не отступалась — в Германии, у католиков, у славян и греков, везде, где проповедано «лето благоприятное». Грубо и элементарно говорят: «Христос не преследовал». Но Он и не женился: а нам жениться можно. Отсутствие совпадения с Христом еще ничего не доказывает: «что можно Богу — не всегда
Боль «пути», боль «рождения в свет Христов» кажется не отвечающей «лету благоприятному», и те, которым это так кажется, настаивают, что подобности стеснения на одном пункте уже идут не от Христа, противореча Его благости. Но не Он ли изрек — «будут скорби»; «будут, когда отнимется у них Жених». Какие же «скорби»? Болели, умирали, задавливались башнею, калечились люди и при Христе. В «будут скорби» указаны какие-то специально христианские скорби, после Христа имеющие начаться, от Христа-Судии мира идущие, — и, я думаю, некоторые «затруднения» верующих и стеснения в вере, вплоть до историй с сектантами, — входят сюда. «Я принес на землю м е ч и р а з д е л е н и я» — вот, так сказать, собственное имя около нарицательно и общо поименованных выше «скорбей». При Христе, правда, не теснили, но уже сейчас же после Христа начали теснить: раньше всего ап. Павел за привязанность к Ветхому Завету, обрезанию; правда — еще словесно, но уже очень пылко. «Жених» был еще близок, не отошел вдаль. В царский ведь день все являют радостное лицо, и у кого есть в дому покойник — удерживаются погребать его; «пусть будет все иметь вид как бы нет покойника». Но назавтра все равно придется хоронить. Припомним и греческую трагедию с этой удивительно тонкой чертой в ней: казнимые выводились за дверь. Но казнь не отсутствовала. Поэтому, я думаю, ссылка, что в Евангелии никто не теснился и что даже Иисус «божески и царственно» повелел Петру «вложить меч в ножны», — не кончает спора. Где есть ревность — обнажится меч; Петр при «Женихе», не опустил его на виновного. Но «когда отнимется Жених»? Не знаем. Не будет Царя, лично удерживающего, и меч, конечно, опустится. Я думаю, кто создает к себе пламенную ревность — создает всю психологию «меча». Ведь известно, что «душа владеет телом». Поразительно, что, так сказать, газы христианства развиваются, как при выстреле из пушки: сперва искорка, а потом — неудержимая сила. Уже Павел почти преследует; прозелитизм — необычайно возрос; да и раньше апостолы хотели с в е с т и о г о н ь на одно селение, «не принявшее Иисуса». Но «Жених» еще удержал. Только издали Он сказал: «Содому и Гоморре будет отраднее в день Суда, нежели городу сему, видевшему такое знамение и не принявшему Меня». Но это как зарница, еще без запаха серы и вообще без ощущений физических.
Наказание Иерусалима именно в его подробностях, вплоть до «Элии Капитолины», до пламени, вырывавшегося из-под земли при попытке возобновить Иерусалимский храм, все бешенство Баркохбы, воскликнувшего «Скорей уж я Мессия», и неудача его, и эпизоды, как случай съедения матерью от голода ребенка, — причем, однако, верные евреи все еще приносили «утренние жертвы» (тамиды) по заповеданию Синайскому: неужели нужно доказывать, что это есть не параграф Римской истории, но перелом всемирной — иудеохристианская тайна? Иерусалим был н а к а з а н — кто станет против этого спорить? Да и наказание до такой степени подробно предсказано в Евангелии, с такой решительностью — что нужно все христианство счесть апокрифом, чтобы усомниться в этом. А где есть наказание, есть и б о л ь, и где есть принцип наказания — есть и п р и н ц и п б о л и. Я не удаляюсь от темы нашего вопроса, я стою в самой середине ее, ибо, очевидно, все протесты против преследования сектантов исходят, между прочим, из совершенного отказа понять или признать б о л ь в христианстве, б о л ь — в Евангелии, б о л ь — во Христе: каковая считается идущею от человека — и именно от человека, еще по тупости сердца «не принявшего в себя Христа». «Где Христос, там уже прекращается боль» — это несется не только в наших собраниях, но и во всем мире. Счастливое новое «благовестие»… Старое «благовестие» — н а ч и н а е т с я с боли, а кончается ее раскатами на кресте, у Каиафы, перед Пилатом, на дворе среди воинов ругающихся и — дальше, больше — вплоть до Элии Капитолины. Скажут: «это от людей». Позвольте, «…и оружие пройдет через сердце твое», выслушала Божия Матерь уже при самом рождении Иисуса. Неужели мы будем понимать Евангелие как сплетение легенд или «схождение» случайностей? Значит, «оружие через сердце Марии» уже было в «Небесах» предопределено. Для чего? Виновна ли она была? Никто не скажет. Менее всяких сектантов. Но если Пречистая Матерь пострадала, значит, страдание входит в какие-то планы мира; и относительно Девы Марии не можем же мы не заметить очевидности, что Предопределивший быть разрушенным Иерусалиму, Сошедший в ад и победивший его, упразднивший грех, — слишком имел во власти, чтобы Его Пречистая Матерь видела славу и чудеса Сына, любовь к Нему человеческую до 32 года, и опочила в радости и спокойствии хотя бы за несколько недель до Голгофы. Но не было ни спокойствия, ни радости; и, может быть, под крестом было еще тяжелее, чем на кресте… По крайней мере, божеской силы для перенесения «скорби» не присоединилось здесь к слабой человеческой силе. Но кто ответит, для чего все это? — Когда явно с самым актом искупления рода человеческого это уже не было в связи. Мука для муки; без вины; и при полной свободе и даже, так сказать, наглядности, вот сейчас в очах — отвести в сторону «оружие» мимо сердца стоящей тут Матери?! Значит, «было соизволение»… По крайней мере, я комментирую так же точно, как и Кирилл Александрийский, писавший, что «Иегова шел перед Израилем в виде столба с намерением предсказать изречение: «Церковь есть столб и утверждение истины». Много занимались намеками, «прообразами», «тремя смыслами каждого слова: буквальным, аллегорическим и символическим» — и упустили из вида очевидность осязаемого факта. Мука Божией Матери да научит нас покорности. И быть покорным в муках вообще есть удел человека. Сектанты напрасно волнуются. Мы входим в неисследимые тайны Евангелия. Не в явное в нем, а в сокрытое, но что и раскрылось в веках. «Гомеопатические-то доли и действительны», — заметил где-то кто-то о психологии. Действуют «пассы», а не удар кулаком. Туманы, намеки, таинственные шепоты, безмолвные почти жалобы, свет глаз, бледность щек: а не действует явная сплетня или уличная брань. Вообще все грубое, так сказать аллопатическое, не действует, и, например, старики со своим раздражением так и проходят мимо дела, крича напрасно. Оглянемся на себя: повеление, окрик — вызывает протест; а ласка — охоту к повиновению. Поэтому чем больше вы унежите слово и чем больше есть у вас к этому таланта, но не поддельного, а настоящего, «вдохновенного», тем более великих результатов вы достигнете. Возьмите же это в пределе. Унежьте слово свое до небес, до невероятности, до «несбыточности» для слуха человеческого, которому вдруг покажется, что он всегда ожидал и надеялся на что-то подобное, но ничего подобного от человека не слышал, — и вы достигнете среди бедных человеков такого ответного рыдания себе, восторга, бурь, потери памяти, забвения действительности, что, поистине, от «слова» произойдет на земле Божеское действие. Я уже заметил, что серного запаха при наказании нет в Евангелии. И поразительно вообще, что физические ощущения исключены из него. Люди вкушают, пьют; но и яства и пития как без вкуса, и люди нигде не сказали «горько», «сладко», «солено», «кисло». Евангелие не без причины стало единственной книгой, в киотах хранимой, — как Бог: до того оно на все человеческие книги не похоже, имеет как бы разрыв с обыкновенным человеческим словом. Небо и земля полегли между ним и прочим. Но вот еще особенность, самая поразительная, и которую никогда-то никто не заметил: чудо и явная небесность евангельского слова выражается в том, чего никому бы из человеков достичь не удалось: что самое наказание в нем выражено столь нежно, что мы его вовсе не замечаем, как бы исчезает его геометрия и физика, есть транс, у читателя — исторгаются слезы: хотя наказываемому очень больно. И при первой попытке болящего закричать — мы почти готовы бросить в него, как Лютер в черта, чернильницей. Крик расстраивает все и приводит нас в бешенство.
Таким образом, человечество введено в рыдательную покорность любви. Через необыкновенную нежность всякое сопротивление сломлено; сердце, все благородное в человеческом сердце — как бы само одевает узы на руки свои, и почти ищет ран. Недаром у многих святых образовывались «язвы» на ладонях от мечтаний. Узник, который будет сам себя сторожить в темнице, — уже наверное не убежит. Вот этого духа повиновения совершенно нет в Ветхом Завете. Там наказание коротко, физично — и в сущности Израиль никогда не боится. Дух свободы — даже буйства — там удивителен; и точно как будто Иегове, пророкам — нравится это буйство. Они с ним борются, как конюх с норовом лошади, как мать с гениальным ребенком; но из резвого, пылкого соделать что-то робкое и повинующееся, выработать: «да житие тихое и безмолвное поживем» — перед этим они ужаснулись бы. Кость нарастала в Ветхом Завете. В Новом она суживается, упрямство исчезает, упрямство есть главный враг «святыни», «круга святости»; все размягчается, кости растворяются, и вырабатывается бесконечная податливость человека во все стороны — между прочим, причина образования великих европейских монархий. Грозного все еще любят, даже слагают заунывные песни в его память. Всех вообще
Аллопатия же вся прошла мимо, не возбудив нисколько, не приведя в восторг. Просто — не послушались, и совершенно спокойно. Кто же усиливается и «упояется» быть «миротворцем», «чистым сердцем», «быть изгнанным правды ради»? или боится разбогатеть, помня прямо грозные слова о судьбе богатого юноши? Кто подражает Лазарю? Это — слишком крупная картина. Ударила по взору, а в сердце не вошла. Туда вошло только незаметное, почти отсутствующее: так, «веяние духа» было — и, кажется, его нет; но «было», в самом деле «было», и растет в сердце, все выжимает из него, наполняет его. Огромное древо шумит из «горчичного зерна»… И весь небосклон, напр., заволокся монашеством, на каких малых «иотах» основанном, предоставив по «путям блаженства», на «горе» провозглашенным, шествовать кому угодно, ну, хоть босякам; вообще — кому угодно, и хоть никому — так все равно. Никакого действия. Но ведь уж такова область религии, что в ней «аще что на земли, то и на небеси»; — и тут все в «звездах», до подробностей…
* * *
Когда я много лет назад писал «Место христианства в истории», то, кончив главу о евреях, хотел заключить ее каким-нибудь текстом и, открыв Евангелие, случайно и в первый раз (раньше не заметил или не запомнил) прочел:
«О, Иерусалим! Иерусалим! Сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, но вы не захотели: с е о с т а в л я е т с я дом ваш пуст». Меня до того поразила красота этих слов, что я в о з н е н а в и д е л Иерусалим. Душа парализуется такою красотой. Не умеешь размышлять. Перестаешь видеть. Все заволакивается небесною нежностью; ибо ни одна земная мать не сказала слов о своем малютке с таким изгибом. «И вы не захотели»… — «И они не захотели — распни их!» — почти вопишь вслед Титу. Ударенное сердце нисколько не припоминает, что ведь «предлежащие к распятию» кричали: «Осанна! благословен грядый во Имя Господне» — и пальмы, и одежды под ноги идущей ослице. Ничто не помнишь. Как зачарованный. Придет ли на ум сосчитать, что 11 учеников — раз, самарянка и Никодим — 13, Лазарь, Марфа и Мария — 16, Закхей, сотник Иаир с дочерью и женой — вот уже 21 какой красоты, каких праведников! простых, смиренных, послушливых, любящих. До чего любящих! Таких сердец от начала мира не рождалось! И вспоминаешь, параллельно, Авраамово, но вспоминаешь много лет спустя, очнувшись: «Господи! может быть до 50 праведников не найдется в Содоме и Гоморре: но может быть ты пощадишь города те за 45 праведников»; и дальше это ползущее: «Господи, вот я у ног Твоих, я раб Твой: может быть не хватит до 45», «до 30», «до 25», «до 10». — И утомленный просьбою Господь сказал: «Пощажу, если найду только десять праведников». Так это — Содом и Гоморра, а тут — Закхей: «Половину имущества отдам, если увижу Иисуса: а на остальную буду жить. Не могу всего отдать. Скуп. Грешен». Ну, положим, «грешен», и вообще все Иерусалимляне этого времени были ужасно «грешны». Так ведь есть на такой недуг аллопатия, большое слово, широкий глагол: «не праведники нуждаются в помощи, а грешные»; «не семь раз надо прощать, но седьмижды семь»; «пришел ради погибших овец дома Израилева», и «об одной заблудшей овце больше радости на небесах, чем о 99 незаблудших». Но столько лекарств не подействовало, и участь до вопля: «Горы, падите на нас!» — совершилась над содомлянами с Закхеем и Лазарем. «И шло за Ним великое множество народа, и женщин, которые плакали и рыдали о Нем. Иисус же, обратившись к ним, сказал: — «Дщери Иерусалимские, не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших. Ибо придут дни, в которые скажут: «Блаженны неплодные и утробы не родившие и сосцы не питавшие». Тогда начнут говорить горам: «падите на нас», и холмам — «покройте нас» (Луки, 23).
А нам говорят — «нет боли в Евангелии». Обращаясь к выписанным словам и размышляя о них, мы опять поражены противоречивым смешением, в сущности, ужаса в сердцевине слов с такою нежною оболочкою вокруг их, что как — через фотосферу солнца мы не умеем разглядеть темного ядра в нем — так и здесь прямо забываем, о чем в этих словах говорится. Музыка их, сердечная музыка, повергла нас в транс. И как в них все соединено! Все, что на земле мы любим, — есть и тут. И как мы любим на земле, в каком соединении — в этом самом соединении, без разрыва ниточки, взято все и здесь. Поленница органических явлений несется на костер, но ни один жучок под корой которого-нибудь полена не раздавливается. Напротив, «хромые начинают ходить», и «не видевшие получают зрение». Все славят Царский День, в который не бывает печали. Весь Израиль в цвету — когда корень Израиля, лежащий в субботах, в обрезании, уже так глубоко подрублен, отодвинут в «ненужное» разливающимся поверх всего законом «высшего милосердия»! Когда исцеляются болезни и воскрес Лазарь — для чего старое размножение? Теперь настал час «сотворить новых чад Аврааму» — «духовным рождением», от Павла до Лойолы. Зачем теперь старые средства, «глина» и «дыхание Божие», повеявшее в элементах природы? Да, небесно все это, планетно… «Дщери Иерусалимские — плачьте о детях ваших». Как Он их любил! «Не отделил»… Да в чем не отделил-то? В страдании, около молока матери положив кровь агнцев. Но сердце горит в нас непостижимою ответною на любовь любовью. И как город взят: в нежном средоточии своем, в женщинах, и это достигнуто через простую замену: «о, Иерусалим!» — «дщери Иерусалимские!» Иисус, уже идя на собственное страдание, как бы обертывается и любуется на извечное любование Израиля: на эти локоны, повитые печалью. И все — печально. А в средоточии — Он, печальник. Вся жалость прямо небесно-сплетенных слов одевает Его слезною ризою, которой не забудет человечество. «И восскорбел духом: где брат мой Лазарь»… Это — в другом месте. Обращаемся к настоящему. Вот «птицы небесные», которые «не захотели» под крылья. Да как они не захотели-то? Идут вослед, рыдают. Это арифметика. Опомнимся же и схватимся за арифметику, чтобы что-нибудь понять в странной нравственной книге, где мы все плачем о наказующем и ни разу о наказуемом. Ну, пусть была в Иерусалиме какая-то шайка, которая кричала на дворе Пилата — «распни Его». Так это ведь, очевидно, шайка подобранная, подговоренная; это — катилиновцы, а не Рим. Кто же жжет из-за Катилины Рим? А это — «град Давидов», «град Соломонов», «возлюбленное место Божие», ИЕРОУСАЛМЕ. Сколько обетований, пророчеств: что Москва и ее предания! В Москве подвизались Савин и Сонька-Золотая Ручка, достойные аналогии Иуды и черни на дворе Пилата. Был бы печален приговор: «снести Кремль из-за Савина». Из двух разбойников — один какой! Ну, господа, в наших собраниях нет такого разбойника: в ладонях и ступнях гвозди, а он каким словом вздохнул! Помним и повторяем до сего дня: «Приими меня, егда приидеши во царствии Твоем». Нет, да это какой-то город Сократов, когда из двух Савиных оказался один Сократом. Возвращаюсь еще раз к пророчеству о женщинах. Глаголы Божии суть события истории. Это — не предвидения имеющего совершиться по естественным законам, а — повеления, иногда вопреки естественным законам и поборающие их. Где нет воли в слове — нет и пророчества. Есть только гадание, предсказание; какое-то волхвование, приличное человеку, подглядывающему внешние знамения, а не Богу, изводящему из Себя историю. Творец истории, Иисус, таковым не занимался. Великая аберрация умов христианских заключается в том, что они имеют при чтении Евангелия половину воззрения теистического, а половину а н т р о п о м о р ф и ч е с к о г о, и когда говорят: «погиб Сион, ибо не принял Иисуса», то имеют на Иисуса не божественное, а антропоморфическое воззрение, и говорят о п р а в е д н и к е, за которого город наказал Бог. Отделяют Бога от Христа, когда этого нельзя. Здесь о д и н с у б ъ е к т, глаголющий и творящий, и пророчество Христово уже влечет события, как нога идущего тащит башмак. Не было бы пророчества — не будет факта; а стало быть, если б ы л о пророчество, то факт непременно б у д е т, с б у д е т с я, и — не станем же впадать в антропоморфизм — он сбудется в с л е д с т в и е пророчества. «Будет» в устах Божиих равно «да будет». Повторяю, нужно стать на точку зрения древнего Евгемера и разложить Евангелие в мифы, чтобы вынуть из него повелительную и нудящую часть, так сказать — момент небесной воли, небесного понуждения: но на этот раз Небо было сошедшим на Землю, вера в это — есть сущность христианства; и невозможно быть христианином, чтобы в то же время как бы не повалиться навзничь от сознания: «какая же мука и именно невинных-то мука проходит всюду здесь!» Говорят, Ирод сгнил в червях. Не знаю, кричал ли он: «Земля, засыпь меня». Но и эти плачущие женщины умерли… нет, в силу п р о р о ч е с т в а — н а к а з а н ы были, как Ирод. И от того дня и по сей день, до сектантов, т. е. более пламенно верующих, чем официально православные люди, мука-то у христиан и в христианстве именно и постигает нежных, любящих, глубоких, кротких. Тогда нам вдруг открывается смысл на общее заключение: «Будут, которые скажут Мне в день Последнего Суда: «Господи, Господи, не мы ли призывали имя Твое». Но Я скажу им: «Не знаю вас: идите в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его».
Полное недоумение — я говорю о человечестве в последний час, когда «раскроется все». Слова эти, что Иисус «н е у з н а е т», нет — «о т к а ж е т с я узнать» Своих исповедников в последний час, я считаю или таинственною обмолвкою, как-то загребенною в священные тексты вне преднамерений Сказавшего, или излишнею, до края, до головокружительности — дерзостью. «Все равно: будут открыты очи — и не увидят, услышат — и не поверят: Я, Жених — с ними». Последняя тайна в этих словах сказана: что же может быть этого ужаснее? Идти, идти, до могилы идти, страдать; там, за гробом, в каком-то «среднем месте» брести — до «берега»… «Вот берег!» Но с того берега, с какого-то таинственного еще другого берега послышится предреченный глагол Жениха: «Это — они, узнаю их… И — не знаю: пусть идут в огнь вечный, уготованный диаволу и ангелам его». Ужасно. Но ведь это написано! И смеем ли мы переменять глагол Иисуса? Говорят комментаторы, что это сказано о «богатых», а не о Лазарях — о фарисеях, а не о Закхее с сотником и кающихся Магдалинах. Ну, у тех не такой язык сытый: это — голодненькие и маленькие, это — робкие и надеющиеся, это их тон, нищих: «Господи! Господи! Не мы ли призывали Имя Твое!» Это — центр христианства, подлинный, нравственный, и с ним-то в час Последнего Суда совершится то же, что с «дщерями Иерусалимскими» при начале пути. Нам кажется это невероятным, чтобы измена и «неузнавание» произошла в отношении тех, о коих Церковь поет сейчас: «приидите, в е р н и и». Невероятно по качеству любви их к Иисусу: но, уж поверим факту, что ведь тоже «любили» шедшие «во след Ему множество народа и женщин, и плакавшие о Нем». Нет, в любовь-то, именно в любовь и капнет отрицание; в Сахару любви — как бы дуновение с ледяных вершин Монт-Эвереста. Ибо это совершенно холодные слова: «Не знаю вас — идите от Меня в огнь вечный, уготованный диаволу и ангелам его». Единственно холодные в Евангелии слова. И это — на краю, дальше которого — ничего. Но мы «видим — и не понимаем, слышим — и не верим. Имея очи — не зрим, и имея уши — не внимаем», зачарованные, в какой-то рассеянности и задумчивости.