В тени Большого дома
Шрифт:
Вот, между прочим, какой диалог произошел между следователем Кривошеиным и молодым (тогда) поэтом Михаилом Ереминым, как я реконструировал его по замечаниям Кривошеина и Рогова и по злобной пене, которая выступала на их губах всякий раз, как упоминалась его, Еремина, фамилия:
Следователь. Знаете ли вы писателя Успенского Кирилла Владимировича?
Еремин. Нет, такого писателя я не знаю.
С.: Ну, хорошо, а Косцинского?
Е.: Писателя Косцинского я не знаю. Я знаю члена Союза писателей, носящего эту фамилию.
С: Как это понимать?
Е.: Мне не нравится, как и что он пишет.
С: Ладно... Скажите, вы часто у него бывали?
Е.: Довольно часто.
С:
Е.: Постоянно.
С: (с удовлетворением) Ага... Расскажите, пожалуйста, подробнее.
Е.: А что тут рассказывать? Все и так ясно.
С: (жадно) Но нам интересны подробности... Вы помните, например, что он (заглядывает в бумажку) говорил о цензуре? (Читает) «Современная цензура в России во много раз свирепее той, которая существовала до революции...»
Е.: Это я говорил.
С: (Грозно) Что?!.. Вы?
Е.: Я.
С: (устало) Хорошо, какие же антисоветские высказывания Косцинского вы слышали?
Е.: Я, видите ли, пишу стихи. Косцинский постоянно уговаривал меня писать в духе социалистического реализма. Но поскольку никто не знает, что такое реализм вообще, и еще меньше, что такое социалистический реализм, подобные призывы я не могу расценивать иначе, как антисоветские, потому что в нашей конституции...
С: (яростно) Прекратите!.. Вы знаете, где вы находитесь?
Е.: Конечно. У следователя ГПУ.
С: Не ГПУ, а КГБ.
Е.: А разве между ними есть какая-нибудь разница?
С: Молодой человек, я могу через десять минут получить у прокурора ордер на арест, и тогда вы очень нескоро выйдете отсюда.
Е.: (умиротворенно) Вы знаете, каждое утро, просыпаясь, я думаю, где я буду обедать и где ночевать. Вы сразу решите все мои проблемы.
С: (в бешенстве) Пошел вон, мерзавец!
При встрече после освобождения Еремин подтвердил, что моя реконструкция довольно близка к истине.
Однако далеко не все допросы проходили на столь высоком идейном уровне. В этом я убедился, когда меня привели на первую очную ставку: по другую сторону дивана, который в день моего ареста стоял возле окна, а теперь, переместившись к боковой стене, разделял два стула, на дальнем от двери сидел молодой (тогда) ленинградский критик Павловский. Я сел на второй стул, находившийся возле самой двери, в углу.
А. И. Павловского я знал лет пять или шесть, но издали. Ближе мы познакомились осенью 1959 года в одесском доме творчества, где он отдыхал вместе с женой и сыном, а я оказался случайно и неожиданно для себя. В столовой мы сидели за одним столом.
Недели две мы интенсивно общались вплоть до его отъезда. Разговоры шли, главным образом, о литературе и, видимо, взгляды и позиции наши совпадали, иначе вряд ли общение наше продолжалось бы и позднее, в Ленинграде.
И вот маленький, в очках с сильными линзами, очень несчастный, Павловский глухим голосом, избегая смотреть в мою сторону, заговорил о том, что хотя конкретного содержания моих антисоветских высказываний он не помнит, но они носили отчетливо враждебный характер.
— Позвольте, Алексей Ильич, не объясните ли вы мне, — начал я, — как можно, не помня содержания...
Меня тут же перебил Кривошеин:
— Вопросы вы можете задавать только мне, а вы, — он посмотрел в сторону Павловского, — вы можете отвечать на них только с моего разрешения.
Надо сказать, что следственные органы и суд в нашей стране по традиции, идущей, вероятно, еще из допетровской России, относятся к законам как к делу совершенно домашнему. У нас и сейчас, когда мы, наконец, восстановили социалистическую законность, чуть перекосившуюся в годы «культа личности»,
Где уж тут толковать о правах и защите интересов обвиняемого, в особенности в тех случаях, когда к нему уже применена «мера пресечения» — заключение под стражу, которой пользуются у нас с поистине русской щедростью.
При аресте у меня немедленно отобрали Уголовный и Процессуальный кодексы и «Закон об уголовном судопроизводстве в СССР», с которыми я ходил в Большой дом, как католик с молитвенником на воскресную мессу. Адвокат, по нашему законодательству, допускается к делу лишь по окончании следствия (да и то только с 1959 года; по старому УПК вопрос о допуске защитника решался непосредственно судом), обвиняемый, оказавшись под арестом, полностью лишается юридической помощи. Наши юридические знания измеряются, как правило, величинами отрицательными, и следствие этим широко пользуется, совершая великое множество как мелких, так и крупных беззаконий. Одна из наиболее распространенных в наши дни форм нарушения закона состоит в том, что следствие (да и суд тоже — в политических делах, во всяком случае) полностью игнорирует все факты, говорящие в пользу обвиняемого .
— Нас это не интересует, — неоднократно заявляли мне и Кривошеин и Рогов. — Наша задача — исследовать вашу вину. Вашими добродетелями будет заниматься суд.
Как выяснилось позднее, мои «добродетели» интересовали суд не в большей мере, чем следствие, но этими заклинаниями следователям удалось в значительной мере ослабить мое сопротивление.
На первом же допросе после ареста я потребовал возвращения мне отобранных у меня кодексов, выдачи письменных принадлежностей и разрешения покупать или получать газеты. Через неделю после ареста, когда я возмущенно напомнил следователю, что в периоды самой черной реакции «Что делать?» и «Дети солнца» были написаны в Петропавловской крепости, а большая часть «Развития капитализма в России» — в той самой тюрьме, где теперь держали меня, Рогов вообще не понял, о чем идет речь, а Кривошеин, усмехнувшись, спросил:
— Уж не хотите ли вы сравнить себя с Чернышевским и Горьким? — произнести имя Ленина он не рискнул.
— Нет, — ответил я. — Я даже не хочу сравнивать тюремный режим в царской России с нынешним.
Может, только потому, что в этот момент в кабинет вошел Шумилов и Кривошеин не без сарказма передал ему содержание разговора, мне в тот же день выдали карандаш и — по счету — десятка два листиков, вырезанных, видимо, из упраздненного «Журнала суточного наблюдения за заключенными». Название это придумано мною, но как иначе можно было бы назвать эти листки с типографской шапкой: