В тени старой шелковицы
Шрифт:
Шейне показалось, что Мэхл не удивился ее отказу, даже ждал его. Он легонько отодвинулся от жены, покружил по комнате и, повернувшись лицом к шкафу, глядя куда-то под потолок, сказал:
– В конце концов, я могу поехать один. Буду присылать вам деньги. А как нормально устроюсь – вы ко мне приедете.
Шейна замерла на вдохе. Медленно, тихо выдохнула. Такое уже было в их жизни, в 1915-м. Тогда он бросил ее с двумя детьми: Оле было четыре года, а Сарре – четыре месяца, – и усвистал куда-то в Баку, сказал – на заработки. Работал там товароведом, присылал гроши… Шейна выбивалась
Его не было полтора года. Вернулся Мэхл только в семнадцатом: чужой мужчина, курящий, с хриплым голосом. Обнимал по-другому и целоваться стал так, что Шейна сначала даже стыдливо отпихнула его.
Вечерами Мэхл подолгу сидел на крыльце, курил, думал о чем-то, глядя в одну точку. Как-то, поднявшись в квартиру из магазина, Шейна услышала, что Мэхл поет дочкам незнакомую песню: «Безумно я люблю Татьяну…».
Мама, мама, папа рассказывает про театр!
Шейна вошла в комнату, где Мэхл укладывал дочерей.
– Я там в театр часто ходил, оперу слушал… Там недавно построили… Запомнил много. Вот, развлекаю, – улыбнулся муж.
Шейна не поверила своим ушам.
– Театр? Ты ходил там в театр? Но ведь это же очень дорого… Билеты…
– Нет, у меня там была знакомая… Я проходил, нормально. Недорого. Там недорого…
Шейна поджала губы, обида опрокинула внутри нее свой кипящий котелок.
– Ты вообще представляешь, как мне тут жилось? И дети, и дом, и магазин? Тебя не было полтора года! А ты… Ты – там – в театр?! У тебя – там – знакомая? Знако-о-мая! И как ее звали, эту знакомую? Татьяна?!
– Что ты несешь! – Мэхл побледнел. – Да еще при детях!
Услышав напряженные голоса родителей, Сарра захныкала, Оля приготовилась плакать. Шейна сверкнула на них глазами и хлопнула в ладоши:
– Быстро замолчали обе!
Дети притихли. С такой мамой лучше не спорить. Шейна заговорила, медленно, тихо и яростно.
– Я думала, он несчастный, письма ему писала, старалась утешить, рассмешить… А он и не печалился! У него там в театре знако-о-мая! Это она тебя так целоваться научила? Что ж вернулся? Выгнали?
Мэхл стоял перед женой, молча смотрел ей в лицо. Шейну понесло.
– Значит, выгнала мадам? Вот чего мы такие грустные на крыльце курим!..
– Заткнись! – Мэхл двинулся на жену, в глазах – бешенство. – Дура! Дура!
– Не смей! – Шейна крепче встала, упершись ступнями в пол. – Не смей называть меня дурой!
Мэхл прошел мимо жены, чуть отодвинув ее плечом в сторону. Шейна пошатнулась, но не упала. Рявкнула на детей: «Спать!» – и метнулась из комнаты, хлопнув дверью так, что с крючка свалилось Олино пальтишко.
Мэхла в квартире не оказалось.
Шейна накинула пальто, шаль, сунула ноги в валенки – и побежала к раввину. Тот велел терпеть, просить у мужа прощения – и все забыть.
И Шейна своими руками задушила обиду, родную, кровную. Обида отомстила – с тех пор Шейну мучила мастопатия, которую не излечивали ни дальнейшие беременности,
И вот, через десять лет, он снова хочет уехать, и снова очень далеко, и снова, когда младшему ребенку нет и года. А ей уже не двадцать шесть, как тогда, а на десять лет больше. И детей у нее не двое, а четверо. Нет, она больше не будет бессловесной женой.
– В Москве сейчас, наверное, не только мастерские… – спокойно заметила Шейна. – Там еще и театр оперный, да? Ты, наверное, по музыке хорошей соскучился? А то у нас тут все больше детский рев!
– Ты о чем?
– Знаешь о чем.
– Шейна!
– Я тебя слушаю.
Она повернулась к нему лицом, вся как натянутая струна, готовая к любой его атаке. Глядит прямо, кулаки крепко упираются в бедра. Он обидел ее десять лет назад. Сегодня она ему не позволит. Хочет ехать – вперед. Только пусть не возвращается. Она проживет. Она не станет петь оперным голосом, чтобы ему понравиться.
И он вдруг понял. Догадался.
– Шейна, – он подошел к ней, обнял, прижал к себе, заглянул в глаза. – Дурища, я же жить не могу без тебя, я дышать без тебя не могу… Ты – мать моих детей, ты моя жена, единственная, на всю жизнь… Ну что ты себе навыдумывала? – он гладил ее по спине, она, уткнувшись ему в плечо носом, замерла и слушала. – Я поеду в Москву, буду присылать деньги, и как только сниму квартиру – вы ко мне приедете. Шейндл, Шейндл…
– А если в Москве не будет работы? (Шмыг носом.) Или это будут такие же гроши, как и здесь?
– Тогда через три месяца вернусь. Я вернусь к Новому году. Ты потерпишь до Нового года?
– Я попробую, – и Шейна зарыдала в его плечо, размазывая по рубашке мужа свои несчастные слезы и сопли.
…К Новому году Мэхл не вернулся.
Шейна знала из писем, что он устроился продавцом в обувную палатку на Сухаревском рынке, что зарплата пока маленькая, но он подрабатывает ремонтом обуви и копит деньги, чтобы хватило на первое время на квартиру. Поэтому денег пока не высылаю, моя любимая, но ты уж как-нибудь постарайся…
Шейна старалась. Правда, получалось не очень. Жили впроголодь: хлеба мало, сахара нет вообще… Многого не было вообще: Сарра и Мирра с ноября носа не показывали на улицу, потому что у них не было ни обуви, ни теплой одежды… Малыша Паву Шейна тоже не разрешала выносить на холод, потому и сама редко выбегала из дома, стараясь быть при ребенке. «На волю» выходила только Ольга, у которой было тоненькое пальтишко и протекающие ботинки. Перчаток не было, и Оля, как правило, возвращалась с толкучки продрогшая, промокшая и несчастная: в свои тринадцать лет она не умела ни выгодно продать, ни выменять. Правда, несколько раз Оле везло: у торговцев заканчивалась бумага, в которую они заворачивали товар, и они брали у Оли старые журналы Алтера или какие книжки потолще. На вырученные деньги Оля покупала буханку хлеба и на крыльях летела домой, не замечая ни закоченевших пальцев, ни мокрых ног. В эти счастливые дни Шейна напевала, смеялась над словечками Мирры, все время целовала Олю в макушку и повторяла девочкам: вот увидите, очень скоро все будет хорошо. Просто замечательно все будет.