В тихом омуте
Шрифт:
Трудно, едва ли даже возможно определить точной формулой эту несоизмеримость, но вот что в глаза бросается. Они — индивидуалисты; мы — общественники. Конечно, в известном смысле общественность европейская совершеннее, чем русская; но там отлилась она в твердые, кристаллически ясные государственные формы; а наша русская — еще не откопанная руда или кипящий в горне металл, который может отлиться в какие угодно прекрасные или чудовищные формы. Они — река в русле; мы — река в половодье. «Разливы рек, подобные морям» — это как будто сказано и о русской общественности. Может быть, и мы когда-либо найдем русло, но сейчас не нашли, и кажется, что у нас почти беспредельные добрые и злые возможности.
Сила наша в том или слабость, но мы еще верим во всемирно-исторический прерыв, в тот внезапный переворот, апокалипсис «нового неба и
Но самую главную черту нашей несоизмеримости с Европою всего труднее выразить — именно черту религиозную. Сказать просто, у нас есть, у них нет религии, — нескромно, да, пожалуй, и неверно; ведь и у нас если не уже, то еще нет религии. Но все мы, утверждающие и отрицающие, могли бы в большей или меньшей степени сказать о себе то, что сказал один русский декадент: «Хочу того, чего нет на свете». Европейцы этого не скажут; они-то, во всяком случае, хотят того, что есть на свете. У них — прикосновение к здешнему миру; у нас — «прикосновение к мирам иным». Они, когда верят, все-таки знают; мы, когда знаем, все-таки верим. Вот почему даже в самых неистовых крайностях отрицания мы им кажемся мистиками; они, даже на самых последних пределах утверждения, кажутся нам скептиками.
Мы и они — не две ли половины одного целого, не два ли полюса одной силы? Ежели есть у нас какое-либо преимущество перед ними, то единственно в том, что мы раньше их задумались над этим вопросом. Мы поняли, что они нам нужны; они представить себе не могут, чтобы мы им когда-либо понадобились.
Они — «первые», мы — «последние»; но «кто хочет быть первым, да будет всем слугою», кажется, у них это забыто; если мы вспомним, то благо нам.
С Жоресом познакомил меня Андрей Белый, который случайно встретил его за табльдотом в маленьком пансиончике на тихой улице Ранелаг в тихом парижском предместье Отёйль, где Белый поселился по соседству со мной. Туда же приходил тогда Жорес завтракать перед заседаниями в палате. За одним из этих завтраков и разговорились они о социал-демократии, которой наш поэт, как известно, увлекается, связывая с ее торжеством «искусства грядущего». В социализм Белого я так же верю, как в его «Симфонии», эти волшебно-прекрасные и нежно-безумные «песни без слов». Как бы то ни было, но подобную беседу двух «товарищей», молодого русского символиста и маститого вождя французской социал-демократии, делала возможной та поверхностная общительность, которая свойственна воздуху Новых Афин.
Когда я вошел в идиллически мещанскую столовую в нижнем этаже ранелагского пансиончика, где воздух как будто темнел и густел от застарелого запаха блюд, я увидел на дальнем конце пустого и длинного стола Жореса с двумя-тремя «товарищами», должно быть, его неразлучной свитой, и с Андреем Белым.
Навстречу мне поднялся невысокого роста, полный, слегка неуклюжий и мешковатый человек лет пятидесяти, с рыжеватой проседью в жесткой щетине волос и бороды, с красноватой, точно обветренной, кожею лица, с выдающимся вперед подбородком, с простыми и добрыми бледно-голубыми глазами. Не то старший кассир страхового общества, не то учитель немецкого языка в русской гимназии. Ничего легкого, южного, латинского. Тевтонская тяжеловесность и основательность. Неладно скроен да крепко сшит.
Как уселись, так почти тотчас и заговорили о русской революции.
С первых слов моего собеседника я почувствовал любопытство того, кто смотрит на кораблекрушение из безопасной гавани. Освободится ли Россия или останется в рабстве, ему, Жоресу, от этого ни тепло, ни холодно. Я почувствовал также, что он говорит о революции как о море не моряк, а географ.
— В настоящее время в России кадеты — единственная партия, у которой есть чувство реальных политических возможностей. Все, что левее, безумно. Ваши крайние — или фанатики, или мечтатели, живущие в царстве химер. Их геройству нельзя не удивляться. Но удивление смешивается с чувством грусти и, простите, досады. У вас, русских, все — порыв. Вы готовы прыгнуть в окно и сломать себе шею, вместо того чтобы спуститься по лестнице.
— А вы, европейцы, и умирать, и жить умеете? — спросил я с невольною улыбкой.
— Хорошо жить — хорошо умереть, — возразил он с тем невинным и любезным самодовольством, которое обезоруживает.
Несколько месяцев назад я слышал речь его на «митинге протеста» в Зимнем цирке по поводу белостокского погрома, с тысячной толпой русских революционеров и французских рабочих. Он говорил о правах человеческих, о великих заветах французской революции, о всемирном братстве народов — обо всем, что некогда и здесь, в Европе, было делом, а теперь давно уже стало музыкой слов. Жорес — вдохновенный оратор. Часа полтора без передышки кричал он, рычал, ревел, гремел — настоящий Зевс Громовержец. Но мне почему-то тогда же вспомнилось словцо Григоровича о покойном Стасове: «Везувий, извергающий вату». Я легко могу себе представить, что в палате депутатов это пышное, пухлое красноречие под остро отточенными иглами Клемансо [4] лопается, как проколотый пузырь.
4
Жорж Клемансо (1841–1929) — французский политический и государственный деятель, лидер радикалов в 80–90 гг. XIX в., премьер-министр Франции в 1906–1909 гг., 1917–1920 гг., ярый шовинист и милитарист.
Я оглянулся на моих соседей, французских рабочих; простые, честные, добрые лица, которых нельзя не любить. Внимательны, сочувственны, почти благоговейны; точно молящиеся в церкви орган слушают. Но как в наши дни молящиеся в церкви не пойдут в крестовый поход, так эти люди не пойдут в революцию. Общее лицо толпы — лицо буржуазной республики — невозмутимая, неодолимая мещанственность: «Хотим того, что есть на свете; потихоньку да полегоньку, ладком да мирком устроим на земле царствие небесное». Что-то непотрясаемое, абсолютное; какая-то твердыня твердынь, «здешняя вечность», едва ли не то самое, в чем уже Герцену чудилось предвестие «Европейского Китая». Когда я вспомнил о полицейских агентах, поставленных у дверей зала, мне смешно стало. К чему полиция? Кого усмирять? Разве русских революционеров; да и те ослабели, присмирели, растворились в этой толпе, как кислота в щелоке. Какая уж тут революция! Не гореть воде, не бунтовать мещанству.
Уходя с митинга, я попал из одной толпы в другую. На площади Республики по случаю воскресного дня устроено было гулянье, балаганы, карусели с музыкой. Ночь была тихая, теплая. Полный месяц стоял на безоблачном небе. Но в ослепительно белом, как бы дневном свете электричества гасло ночное светило. В одной из каруселей бегали вместо лошадок исполинские свиньи; хвостики закручены колечками; розовые голые тела как живые; оскаленные морды точно смеются, и в маленьких глазках лукавство, как будто что-то знают, да сказать не хотят. Музыка играла военный марш, и с быстротой головокружительной мчались верхом на свиньях мужчины, женщины, дети. Они тоже смеялись.
И вдруг мне почудилось здесь то же, что там, на митинге: какой-то достигнутый предел, наступившая вечность, тишь да гладь, Божия благодать «Серединного Царства», «земного неба». Тоска, как во сне, сжала мне сердце. Что-то жуткое, вещее, как будто апокалипсическое, было в этой черной толпе и в свете солнц ночных, гасящих лунный свет, и в розово-голых, смеющихся свиньях. «Все это уже было когда-то, но только не помню, когда». Или будет?
— Да, вы умеете умирать, а жить не умеете, — повторил Жорес в заключение нашей беседы о русской революции.
Потом говорили мы о французской социал-демократии, сейчас не вспомню, что именно; но главное впечатление осталось у меня то же, как в тот вечер на белостокском митинге: социализм без революции, лев без когтей; социализм, переваренный в страусовом желудке буржуазии; социализм — потухшая лава вулкана, которая питает жирные гроздья Lacrima Christi в земном раю мещанства.
В салоне одной французской писательницы, по происхождению русской, Ivan Strannik, давней жительницы Парижа, которая, кажется, одна во всем этом городе пытается соединить воду с маслом, русских с французами, я познакомился с А. Франсом. Любезная хозяйка пригласила знаменитого гостя нарочно для меня. Но, по непростительному русскому варварству, я опоздал, приехал после Франса.
Неудержимый. Книга XVIII
18. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Стеллар. Заклинатель
3. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Вторая невеста Драконьего Лорда. Дилогия
Вторая невеста Драконьего Лорда
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Ученик. Книга третья
3. Ученик
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XVII
17. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Провалившийся в прошлое
1. Прогрессор каменного века
Приключения:
исторические приключения
рейтинг книги
Эволюционер из трущоб. Том 3
3. Эволюционер из трущоб
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
рейтинг книги
Газлайтер. Том 14
14. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
6 Секретов мисс Недотроги
2. Мисс Недотрога
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
рейтинг книги
О, мой бомж
1. Несвятая троица
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XV
15. Кодекс Охотника
Фантастика:
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Протокол "Наследник"
1. Гибрид
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Возлюби болезнь свою
Научно-образовательная:
психология
рейтинг книги
