В тупике. Сестры
Шрифт:
Жидкие рукоплескания были заглушены смехом. Встала за столом президиума толстошеяя Ногаева с выпученными глазами, – новый партприкрепленный к комсомольскому комитету. И, ломая обычное вначале нерасположение к себе, заговорила спокойно-уверенным, подчиняющим голосом.
– Товарищ Акишин выступал, что все у нас благополучно и что молодежь на первом плане. Так ставить вопрос, Акишин, значит, смазывать наши прорехи. Нельзя усыплять деятельность молодежи, нельзя ей голову кружить самохвальством. Ты подожди, пусть вас похвалят другие, а не вы сами. И нужно вам, ребята, не выхвалять свои прежние
Бурные рукоплескания. Ромка вскочил:
– Я хочу!
Гриша Камышов спросил с легкой усмешкой:
– Ты что? Будешь оправдываться? Не надо! Крики:
– Не надо!
Оживленно выходили все. Настроение было другое, чем тогда, зимою, когда замыслили молодежный конвейер. И не играя, не с удалым задором, как весною, брался теперь комсомол за боевую работу, а с сознанием большой ответственности и серьезности дела.
Камышов на прощанье сказал:
– Ну, ребята, теперь не шуточки шутить, теперь вы должны доказать ту истину, что комсомол недаром заслужил право носить звание ленинского комсомола.
И правда, зачался большой пожар. Через две-три недели узнать нельзя было завода' весь он забурлил жизнью. Конвейеры и группы вызывали друг друга на социалистическое соревнование. Ударные бригады быстро росли в числе. Повысился темп работы, снижался брак, уменьшались прогулы. И сделалось это вдруг так как-то, – словно само собой. Какой-то беспричинный стихийный порыв, неизвестно откуда взявшийся.
Но было, конечно, не так. Все подготовлялось заранее самым тщательным образом, намечались для начала более надежные конвейеры и группы, распределялись роли между партийцами и комсомольцами.
Когда звенел звонок к окончанию работы, вскакивал на табуретку оратор, говорил о пятилетке, о великих задачах, стоящих перед рабочим классом, и о позорном прорыве, который допустил завод. И предлагал группе объявить себя ударной. Если предварительная подготовка была крепкая, группа единодушно откликалась на призыв. Но часто бывало, что предложение вызывало взрыв негодования. Работницы кричали:
– И так нагрузка черт те какая, больше не можем!
– Мы не резиновые, нельзя человека без конца растягивать.
– Не хочем мы ударяться, ударяйся сам! Им давали выкричаться. Потом с разных концов начинали подавать голоса партийки и комсомолки:
– Ведь семь часов работаем, не десять-двенадцать, как в царские времена. Можно и понатужиться.
– Что ж мы, на хозяина, что ли, работаем? На себя же, на свое, рабочее государство.
– Товарищи, неужели мы будем терпеть, что по всему району на наш завод пальцами указывают?
– Что разговаривать! Записывай всех в ударные!
Голосовали и принимали предложение. Тут же утверждали заранее приготовленный устав ударной бригады. И появлялись плакаты в цехах и заявления в заводской газете «Проснувшийся витязь»:
Для
И дальше шли параграфы устава бригады: каждый ударник должен следить за работой своего соседа, и каждый отвечает за бригаду, также бригада за него… Ударник должен бережно относиться к заводскому имуществу, не допуская порчи такового хотя бы и другими рабочими. Должен быть примером на заводе по дисциплинированности и усердию работы на производстве.
Везде – в призывных речах, на плакатах, в газетных статьях – показывалось и доказывалось, что самая суть работы теперь в корень изменилась: работать нужно не для того, чтобы иметь пропитание и одежду, не для того даже, чтобы дать рынку нужные товары; а главное тут – перед рабочим классом стоит великая до головокружения задача перестроить весь мир на новый манер, и для этого ничего не должно жалеть и никого не должно щадить. Весело было Лельке смотреть, как самыми разнообразными способами рабочие и работницы втягивались в кипучую, целеустремленную работу и как беспощадно клеймились те, кто по-старому думал тут только о себе.
Хронометраж установил, что по промазке «дамской стрелки» дневную норму смело можно повысить с 1400 пар на 1600. Администрация объявила норму 1600 и соответственно снизила расценку.
Работницы возмутились. Кричали, ругались в уборных и в столовке. И тайно сговорились. При ближайшем подсчете оказалось, выработка у всех была прежняя – 1400. И так еще три раза. Потом пришли работницы в дирекцию, стучали кулаками по столу, кричали, что норма невозможная, что этак помрешь за столом.
Директор холодно ответил:
– Не помрете.
А после их ухода позвонил в ячейку.
В понедельник из восьми работниц этой группы четыре оказались переведенными на новую работу, а на их место были поставлены комсомолки, снятые с намазки черной стрелки. Предварительно с девчатами основательно поговорил в бюро ячейки Гриша Камышов.
Четыре оставшиеся старые работницы со злобою и презрением оглядывали девчат:
– Пришли норму нам накручивать? И куда же это ныне совесть девалась у людей!
Девчата посмеивались и мазали. В первый же день, еще не свыкнувшись с новой для них операцией, они уже промазали 1400 пар, как старые работницы. Через три дня стали мазать по 1600, а еще через неделю эти 1600 пар стали кончать за полчаса до гудка.
Камышов в бюро комсомольского комитета разговаривал по телефону, а технический секретарь Шурка Щуров переписывал за столом протоколы и забавлялся тем, что будто бы отвечал на то, что Камышов говорил в трубку.
– Здравствуй!
Шурка вполголоса, для собственного удовольствия:
– С добрым утром, с хорошей погодой!
– Что так поздно?
– Поздно. Раньше невозможно!
– Ругать вас и следует!
– Пора бить!
– Ну, спасибо!
– Не стоит того!