В вечном долгу
Шрифт:
— Может, вернешься еще, — говорила Клава. — Не сдашь экзаменов и прикатишь. Или обо мне вдруг смертно затоскуешь….
— Тебя буду все время вспоминать. Вот такой, босоногой, простецкой, моей. А домой без института не вернусь.
— С виду, Сережа, из тебя хоть веревки вей, а на самом деле ты кремень.
— Батя — кремень, а не я. То, что я уезжаю, батино дело.
— А я, знаешь, Сережа, о чем думаю… Сказать? Не вернешься ты вообще к нам в Дядлово.
— Глупая ты, Клавка. Если я и задумаю бросить Дядлово, так все равно вернусь в него ради тебя. Ведь такой,
— Скажешь тоже, не найти. Таких, как я, в городе пруды пруди. Забудешь. Чего уж там! Сердце у меня чует. Да ладно уж.
Клава опустила голову и вся, безутешная, жалкая, сникла. Долго шли молча. Чемодан, раскачиваясь в такт их шагам, поскрипывал ручкой. Где-то за перелеском фырчал трактор.
Клаве хотелось плакать.
Уже перед самым отходом поезда Сергей взял в свои руки горячие руки Клавы, с ласковой силой пожал ее жесткие пальцы и, глядя в непостижимую глубину ее глаз, спросил о том, о чем боялся говорить прежде:
— Ждать будешь, Клав?
— А как думаешь?
— Всяко можно думать. Четыре года.
— Хоть десять, хоть двадцать. Мы, бабы, умеем терпеть и ждать.
Откуда взялись у зеленой девчонки эти чужие слова? Видимо, перехватила их где-то и приберегла до случая. Теперь они уже ее слова: ведь она дала себе зарок ждать парня и дождаться, какого бы времени от нее не потребовалось.
— Значит, как солдатка?
— Считай так.
Недели через две Клава получила от Сергея первое письмо. Не сбылись ее тайные надежды. Сергея приняли в институт. Письмо было длинное, и девушка вволю наревелась над ним.
VII
В селе Дядлово вместе с Обвалами более двухсот дворов, и у каждого из них есть свое лицо. Например, двор Карпа Павловича Тяпочкина стоит на угоре и виден со всех сторон. Сам дом небольшой, но с высокой крутоскатной крышей и обнесенный березовым тыном, издали походит на сказочный теремок.
У Анны Глебовны Матюшиной двор в полном запустении. Ворота, забор, баня, изгородь — все обветшало, пошатнулось, доживает. Сам дом давно уже лег на венцы и сунулся вперед, будто запнулся обо что-то, и потому окна его глядят в землю.
Дом Матрены Пименовны Дорогиной украшает растущий рядом тополь, старый, раскидистый, с бледно-зеленым гладким стволом. Летом тополь надежно укрывает дом от солнца, а осенью усыпает его желтым листом.
Лука Дмитриевич Лузанов — мужик хозяйственный, прижимистый и любит во всем обиход. Дом у него большой, пятистенный, с лупоглазыми окнами. Отделенная от дома плотными воротами, красуется новая баня, с оконцем-мизюкалкой в малинник. От бани к конюшне рубленный в паз забор, высотой — молодому воробью не взлететь. Затем конюшня с сеновалом. И замыкает кольцо построек амбар с двумя низкими, почти квадратными дверями, над которыми не верующая в бога Домна Никитична накануне крещения ставит мелом крестики.
Колхозный конюх Захар Малинин не то что ленивый, а какой-то вялый и медлительный человек, до забытья любящий коней и рыбную ловлю. Коням он отдает всю свою жизнь. Потому дом у Захара без хозяйского догляда и смотрит
Утро. Еще нет семи. Только что отвалившее от горизонта солнце свежим настильным лучом прострелило главную улицу села. На землю легли длинные тени. Солнце от минуты к минуте взбирается ввысь, и тени прячутся под стены домов. Быстро, как летучий июльский дождь, сохнут капельки росы на травах. Вода в Кулиме чуть-чуть курится паром и тиха, будто стоит на месте.
Лошадь Мостового пьет из Кулима воду, осев копытами в тугой промытый песок, и гулко прокатывает по горлу крупные глотки. Затем, подняв голову, жует удила и смотрит на ту сторону реки, где лениво бредут коровы. С ее мокрых губ срываются тяжелые капли и падают в реку с веселым коротким всхлипом. Лошадь еще было потянулась к воде, но Алексей, подобрав поводья, круто повернул ее и пустил на подъем. Одним махом она вынесла его наверх и легкой рысью пошла вдоль высокого из жердей огорода Лузановых.
Еще издали Алексей увидел белый платок Домны Никитичны. Женщина возле колодца в большом ведре мыла, видимо, только что накопанную картошку.
— Здравствуйте, Домна Никитична.
— Здравствуй, Алексей Анисимович. Письмецо есть от Сережи. Привет велел тебе передать. Молодчина он — все выдержал…
— За привет спасибо. На склад, Домна Никитична, собирайтесь. Сортировать семенную пшеницу будете.
— Алексей Анисимович, освободил бы меня на сегодня. Стирку я затеяла…
— С этим успеется, — уже на ходу бросил Мостовой и на оклики Лузановой не оглянулся: не умел он пререкаться с людьми, обязательно уступит просьбе, а в складе лежат огромные ворохи семенной пшеницы, их надо скорее отсортировать, просушить и ссыпать на хранение. Впервые за многие годы у колхоза «Яровой колос» будут свои семена. И разве может агроном ради этого быть уступчивым?
Мостовой огрел коня плетью и вылетел на главную улицу, едва не смяв гусей, подбиравших на дороге рассыпанное зерно. У первого от проулка дома остановился и дважды стукнул по сухому, гулкому ставню.
— Я вот где, — отозвался со двора веселый певучий голос Евгении Пластуновой, и тотчас в воротах показалась молодая бабенка, малорослая, но пухлая, со свежим румянцем на мягком белом лице.
— Хоть бы раз так-то вечерком постучал. Тоже мне… Утром, слава богу, и петух разбудит.
Небрежно собранные под косынку волосы, застиранная, но свежая безрукавая кофтенка, белые полные руки и алая улыбка — все у Евгении дышало юной, свежей, радостной чистотой. А Мостовой хмур: поругался с конюхом, Захаром Малининым, потому что тот не напоил и не накормил вовремя его коня; на работу наряжать некого — хоть сам берись за все. И до улыбки ли ему в такой час! Однако Евгения улыбалась, сознавая, что вот такая, веселая и приветливая, она не может не нравиться агроному. Разве она не видит, на какой мысли споткнулся он!