В жизни грядущей
Шрифт:
— Витобай! — вскричал в изумлении Пинмей.
Тот открыл глаза и спросил:
— Кто меня зовет?
— Ты должен чем-нибудь прикрыться, Варнава, — суетливо заговорил мистер Пинмей. Он посмотрел по сторонам, но на крыше не было ничего, кроме странной гирлянды из голубых цветов, обмотанной вокруг ножа. Тогда он взял это, но другой сказал:
— Не клади пока это на меня, — и он подчинился, вспомнив, что голубой считается в этой долине цветом скорби, тогда как красный — это цвет любви. — Я принесу тебе покрывало, — продолжал он. — Почему под тебя не подложили даже матраса?
— Это моя крыша. По крайней мере, так я думал.
— Миссис Варнаве следовало быть более благоразумной. Нельзя тебе лежать на голом асфальте.
— Лежу на чем могу.
— Витобай, Витобай! — вскричал он, расстроенный более, нежели ожидал.
— Кто меня зовет?
— Надеюсь, ты не собираешься вернуться к своим прежним богам?
— О нет. Стоя на пороге смерти, зачем что-то менять? Эти цветы — только обычай, они утешают меня.
— Существует лишь один Утешитель… — Он обвел взглядом крышу и пал на колени. Наконец-то он мог спасти эту душу без риска для себя. — Приди к Христу, — воззвал он, — но не так, как ты понимаешь это. Пришло время объяснить. Ты и я — мы оба однажды согрешили, да, да — ты и твой миссионер, которого ты так любишь. Ты и я — мы оба должны покаяться, таков закон Божий.
И сбивчиво, много раз меняя настроение и точку зрения, со многими оговорками, он разъяснил характер того, что произошло десять лет назад, и теперешние последствия того случая.
Другой сделал мучительную попытку выслушать, но глаза его оставались закрыты.
— И почему ты тянул доныне, когда я болен, а ты стар?
— Я ждал момента, когда я смогу простить тебя и попросить твоего прощения. Теперь наступил час твоего и моего искупления. Гони прочь отчаяние, забудь об этих дьявольских цветах. Давай покаемся, а остальное предоставим промыслу Божью.
— Кайся, не кайся… — простонал тот.
— Тшш!.. Подумай, что говоришь.
— Прощай, не прощай — все одно. Я добр, я зол, я чист, я грешен, я то, я это, я Варнава, я Витобай. Какая теперь разница? Судят по поступкам, а у меня не осталось сил добавить к ним что-либо еще. Ни сил, ни времени. Я лежал пустой, но ты наполнил меня мыслями и теперь заставляешь меня произнести их, чтобы у тебя в памяти остались слова… Но только поступки идут в расчет, мой возлюбленный брат. Мои — вот этот маленький домик вместо прежнего дворца, эта долина, которой владеют другие люди, этот кашель, который убивает меня, эти ублюдки, что продолжают мой род; и тот поступок в хижине, который, как ты говоришь, стал причиной всего, и который ты называешь то усладой, то грехом. Разве можно вспомнить, чем он был на самом деле после всех этих лет? Да и какая разница? Это был поступок, и он прошел мимо меня вместе с остальными, по которым будут меня судить.
— Витобай, — уговаривал Пинмей, потрясенный тем, что его назвали старым.
— Кто зовет меня в третий раз?
— Поцелуй меня.
— Вот мои губы.
— Поцелуй меня в лоб — и все — в знак того, что я прощен. Не пойми меня превратно на этот раз… В совершенной чистоте… Как святое приветствие Христово… И скажи мне: Отец наш, сущий на небесах, да святится имя Твое…
— Вот мои губы, — устало повторил тот.
Мистер Пинмей боялся отважиться на поцелуй: как бы сатана не взял верх. Прежде чем умирающий примет последнее причастие, ему хотелось совершить нечто человечное, но он забыл, как это делается.
— Ты
Губы дрогнули.
— Если ты прощаешь меня, пошевели губами еще раз в знак согласия.
Он оставался неподвижен, он умирал.
— Ты все еще любишь меня?
— Вот моя грудь.
— Я имею в виду, по-христиански?
И, не будучи уверен, стоит ли так поступать, он нерешительно положил голову на несчастный скелет. Витобая проняла дрожь, затем он посмотрел на него с удивлением, жалостью, обожанием, презрением — со всем, но всего было понемногу, ибо душа его отлетала, и оставались лишь тени душевных движений. Он был почти рад. Болезненно поднял руку и погладил поредевшие волосы, уже не золотые.
— Слишком поздно, — прошептал он, и все-таки улыбнулся.
— Никогда не поздно, — сказал мистер Пинмей, дозволяя медленное обнимающее движение тела, которому суждено было стать последним. — Милость Божья безгранична и длится во веки веков. Он предоставит нам другую возможность. Мы ошибались в этой жизни, но в жизни грядущей все будет совсем иначе.
Умирающий, казалось, обрел наконец утешение.
— В жизни грядущей, — прошептал он, на сей раз более отчетливо. — А я и забыл про нее. Ты уверен, что она есть?
— Даже ложная религия твоих предков не отрицает этого.
— И мы еще встретимся, ты и я? — спросил он с нежной, но почтительной ласковостью.
— Несомненно, если будем соблюдать заповеди Господни.
— А как мы узнаем друг друга?
— Узнаем зрением души.
— И там тоже будет любовь?
— Будет любовь в истинном смысле этого слова.
— Истинная любовь! Ах, то-то будет радость! — Голос его обрел силу и в глазах появилась аскетическая красота, когда он обнимал друга, с которым из-за превратностей земного пути был так долго в разлуке. — Жизнь грядущая! — крикнул он. — Жизнь, жизнь, вечная жизнь. Жди меня там.
И он всадил нож прямо в сердце миссионера.
Выпад ножом ускорил и для него развязку. У Витобая едва достало силы столкнуть с себя мертвое тело и расправить гирлянду голубых цветов. Но он прожил на мгновение дольше, и то было самое роскошное мгновение в его жизни. Ибо любовь наконец-то ему покорилась, и он снова стал царьком и отправил вперед гонца, чтобы возвестить свой приход в жизнь грядущую, как и подобает великому вождю. «Я служил тебе десять лет, — подумал он, — иго твое было тяжело, но мое будет еще тяжелей, ибо ты станешь служить мне во веки веков». Он с трудом поднялся и бросил взгляд за парапет. Внизу он увидел коня, запряженного в повозку; долину, которой когда-то управлял; место, где раньше стояла хижина; развалины родового частокола, школу, больницу, кладбище, штабеля строевого леса, отравленный ручей — все то, что он привык считать свидетельствами своего упадка. Но в то утро все это ровно ничего не значило, все растворилось как дым, и под всем этим, незыблемое и вечное, расстилалось царство мертвых. Он радовался, как в детстве. Его там ждут. Шагнув по трупу, он забрался выше, поднял руки над головою — освещенный солнцем, голый, торжествующий, оставивший позади все болезни и унижения — и, словно сокол, нырнул с парапета навстречу испуганной тени.