Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном своем житье-бытье, за первую половину жизни своей
Шрифт:
Но господь сохранил меня и не допустил до этого; иначе, может быть, теперь лежал бы на душе моей большой грех. Тут случилось вот что.
Как теперь помню, в воскресенье поутру, когда мы выходили от обедни – а в деревнях, как вы знаете, обедня и начинается и оканчивается рано, – зазвенел вдруг на конце села колокольчик, поднялась пыль, летит тройка. Ну, это, уж конечно, никто как исправник, В деревне это событие не последнее; исправник без дела не приедет, всем хочется знать, зачем он приехал, и барские холопы всегда уже по два и по три стоят, упершись головою в двери, и подслушивают, о чем идет речь. Я от обедни пошел с отцом Стефаном к нему на дом, а через полчаса вдруг шасть в двери названая мать моя, старуха Катерина. Она вошла запыхавшись и с каким-то особенно таинственным видом, помолившись, прокашлявшись и поздоровавшись, рассказывает в отчаянье, что исправник приехал за мной, что меня берут в солдаты. Долго не могли мы добиться толку у старушки, которая едва успела отвести дух, как залилась слезами и начала причитывать по мне, как по покойнике: «А ты радость моя, а ты ненаглядный мой, а ты красное солнышко мое…» и прочее. Когда батюшка побранил ее и успокоил, а француз в нетерпении прикрикнул, стукнув костылем в пол, то она так же несвязно и бестолково,
Как ни была для нас троих, отца Стефана, француза и меня, весть эта непонятна, потому что нельзя было тут добиться никакого толку и смыслу, однако она всех нас крайне обрадовала; это была одна из счастливых минут жизни моей, и я не смел дать полной веры словам моей старухи. «Коли быть мне битым, – сказал я, – так пусть бьет меня государев чин, а не Сергей Иванович». Француз был просто вне себя от радости; батюшка поздравлял меня с отдачею в солдаты, как поздравляют близкого человека с чином генерала. Помню все это как теперь: я стоял среди комнаты, сложив руки, выставив ногу вперед, и, кажется, старался придать себе солдатскую осанку; батюшка передо мною, в праздничном подряснике своем и положив правую руку на грудь, уверял меня в своей искренней радости, в милости господней и непостижимости промысла его и косился немного на француза, который вскочил с места, стоял на одном костыле, другой вскинул на плечо вместо ружья и, потряхивая молодецки головой, пел изо всей силы: T'en souviens-tu [3] , столь известную военную французскую песню. Между тем попадья выглядывала любопытно из-за перегородки, со сковородником в руках, а старая Катерина выла от всей души и уже ни на кого более не глядела.
3
Помнишь ли ты об этом (франц.).
И действительно, я в тот же самый день вечером сидел уже с писарем исправника на особой тележке и мчался в уездный наш город. Мне, как водится, хотели набить на ногу колодку, но отец Стефан упросил исправника, поручившись за меня и снабдив меня на дорогу пирогом матушкиного печенья. Француз простился со мной как солдат с солдатом и дал мне три целковых – у меня, разумеется, не было ни гроша. Настасья Ивановна плакала, прощаясь со мной, вспоминая покойного своего сожителя, и благословила меня образочком; Николай Иванович также заплакал и обнял меня, Сергей же сам не видался со мной, а велел только отобрать у меня платье и обувь и дать сапоги и зипунишко поплоше, из домашнего сукна.
Я уже было думал, что Сергей Иванович меня отдал в солдаты, хотя и не понимал, для чего это сделалось таким необыкновенным порядком; во всяком случае, я благословлял судьбу свою. Никто не взял на себя труда объяснить мне загадку эту, один только Николай сказал мне, что меня берут по указу губернского правления. Что же я за важный человек, что обо мне правление пишет указы, и почему и за что? Я уже боялся ошибки, боялся, что меня опять обратят, когда писарь исправника, попутчик мой, объяснил мне все дело.
Отец мой, как я сказывал, отправился из Комлева в Лебедянь на ярмарку и пропадал без вести более году. Я родился во время отсутствия его, вскоре после отъезда, и мать сама поехала со мною отыскивать отца. Она, бедная, и не знала того, что ему там давно уже лоб забрили и что она солдатка, а сын ее кантонист. На пути сказали ей знакомые, встречные извозчики, что муж ее, слышно было, никак в тюрьме помер; вслед за тем и сама она в Путилове богу душу отдала, а я на грех остался. Казенное добро в воде не тонет, на огне не горит; через восемнадцать с лишком лет меня доискались и велели поставить на службу. Каким случаем отец мой угодил в солдаты, этого писарь не знал.
Глава VI. От казенного добра, которое не горит, не тонет, до преглупого покроя платья
Рассказал бы я, как еще одна добрая душа поплакала за мною в Путилове, как она стояла на пороге избенки, под мельницей, накрыв глаза левою рукою и ощипывая правою цветную завязку на рубашке своей, да не хочу докучать читателям. Она же недавно тогда помогала отцу таскать порожние мешки на мельницу, и вся, от головы до ног, припудрена была мукою. Огромное колесо ворочалось мерно, шумный стрежень воды прядал с лопасти на лопасть, вся мельница дрожала, гул отдавался далече, а вблизи петух, похлопывая крыльями, кричал во все горло, и его не было слышно; только было видно, что вытянулся и клев свой разинул. А колесу какое до чего дело? Оно знает свое, служит мельнику верно, покуда все клепки не рассыплются. Пожалуй, хоть голову подставь, и ту измочалит, и все будет вертеться по-прежнему. Его не разжалобишь.
В первый раз отроду увидал я, каков был свет за Путиловской околицей; уездный городишко наш с каменными присутственными местами показался мне столицей, а губернский поселил во мне такое уважение, что я легонько ступал по тропинкам улиц его, не смея развязно и свободно ходить. Тут я получил письмо от француза, который писал мне, между прочим, что Катерина все еще не отчаивается исходатайствовать мне свободу от службы и что протоколист взял у нее на этот предмет целковый. Она шла своим путем – верила только всякому вздору и обману, верила протоколисту, а не слушалась советов отца Стефана не давать этому отъявленному мошеннику по-пустому денег.
Меня через внутреннюю стражу сдали в полк и привели к присяге. Страшна показалась мне присяга эта, и я перечитывал ее несколько раз после. Слова: не щадя живота своего, до последней капли крови – придавали мне, однако же, какую-то бодрость, и я расписывал воображением своим разные случаи, когда доведется мне исполнить на деле клятву эту. Полк вскоре выступил в поход, как слышно было – в Италию, но все это оказалось ложною тревогой; войска
Положение мое при всем этом было очень странное: мне, как солдату, всякий говорил ты, начиная от полковника и полковницы и до денщиков, одни только горничные были вежливее, называли меня всегда кавалером, почтенным и Вакхом Сидоровичем. Навытяжке перед каждой парой эполет, я с дамами полковничьими был как со своими; да лих не свои, и не в свои я сани сел!
Раз как-то нарядили меня с тремя рядовыми в конвой за пойманными бродягами, которых отправляли в земский суд. Дорогою один из конвойных пустился в расспросы, кто из них, из арестантов, откуда родом. Я только было оборотился назад, чтобы велеть солдату молчать и не разговаривать с арестантами, как услышал, что один из них отвечал: «Из Комлева». Из Комлева, с родины моей! Я подумал с минуту и стал сам его расспрашивать, и сколько помню, один только этот раз во всю службу свою погрешил я заведомо против присяги своей – каюсь, но не раскаиваюсь. Я спросил: знавал ли он в Комлеве мещанина Сидора Чайкина или жену его Марью? «Как не знать, – отвечал он, – годов тому будет с двадцать, я у них сына крестил». – «Какого сына?» – «Такого сына, как бывают они: Вакха. Сидор в те поры уехал по торгам, а мне и наказал быть крестным отцом, коли родится у него сын; оно так и сталось». И комлевский бродяга оказался крестным отцом моим; он сказал мне, что я родился 1 марта, а отец мой был отдан в солдаты того же году, во время самой Лебедянской ярмарки – следовательно, около троицы или покрова, то есть, во всяком случае, позже, летом или осенью. Обстоятельство это, по-видимому пустое, было для меня довольно важно: если показание крестного отца моего справедливо, то я не кантонист, не солдат, а свободный человек.
Проводивши крестного отца своего в кандалах куда следовало и давши ему целковый на дорогу, я, как воротился, пошел к полковнику и объяснил все. Там слушали меня с большим участием, полковник сказал, рассмеявшись: «Видно тебе, брат, чудеса такие на роду написаны, а между тем надобно списаться».
Полтора года после этого случая, всего после четырех лет службы моей и на двадцать втором в исходе от роду, получил я чистую отставку, как неправильно записанный на службу. Рад ли я был отставке? – спросите вы. Да что же мне было делать? Тянуть лямку до прапорщика оставалось мне еще десять лет; склонность моя влекла меня к наукам, а здесь – конечно, также наука, да не та. Ходить в замке, во взводе, я выучился, да это меня не тешило. Итак, в отставку: ружье и ранец в сдачу каптенармусу, а фрак – подарок доброй полковницы – на плеча. А верите ли, когда пришел я в амуничник сдавать казенное добро, так ружье свое повертел в руках и призадумался над ним; кажется, если бы я с ним сходил в славный поход, не на шутку тяжело было бы с ним расстаться. Преглупым платьем показался мне теперь наш фрак, даже после солдатской шинели: венгерка, куцая куртка моего покойного благодетеля, право, гораздо толковее.