Валькирия революции
Шрифт:
Имя Коллонтай снова замелькало в западных газетах: была пущена утка, что ее назначают полпредом в Китай. Никто не знает, где зародился этот слух и с какой целью был запущен: ни малейших планов о таком ее перемещении не существовало, вопреки утверждению посвятившей ей целую страницу газеты «Пари-суар», что сведения получены из надежного источника. Журналисты, как видно, не слишком заботились о достоверности сообщаемых фактов, иначе не напичкали бы ее биографию таким количеством домыслов. «Ленин играл с ней в шахматы в монпарнасских кафе…» В шахматы Коллонтай вообще не играла, с Лениным — тем более, а Монпарнасу Владимир Ильич предпочитал в Париже
Но эти огрехи особой опасности не представляли. Куда опаснее было другое: в целом благожелательный тон, с которым газеты нескольких стран писали о ней. За такие симпатии тогда приходилось платить слишком высокую цену.
«Опять подлые […] газеты доставили заботы, — писала Коллонтай Зое Шадурской, — и злость, и хлопоты, и протесты […] Жизнь только тогда полноценна, если живешь и оставляешь след. Я любила записывать события, переживания, но уже давно забросила это […] — не всегда полезно и даже опасно, но если все несешь в себе — задыхаешься».
Время от времени она все же возвращалась к своим заветным тетрадкам — чтобы не задохнуться. Плохо завуалированные намеки на душевные муки, которые она испытывала от потери ближайших друзей, перемежались в ее дневнике и в «Записках на лету» с описанием балов, приемов и раутов, с жалобами на скудость своего гардероба, который остро нуждался в немедленном обновлении. Жизнь брала свое, отвлекая от горьких дум.
Но можно ли было от них отвлечься? Зоя в очередном письме, соблюдая максимум доступных ей иносказаний, сообщала о самой страшной из всех новостей последнего времени: общая участь постигла и Дяденьку. Его взяли на работе — в перерыве между лекциями, которые он читал в Ленинградском институте инженеров гражданского воздушного флота.
Не в силах переживать свои муки на людях и боясь нервного стресса, Коллонтай уехала в курортный городок Сальтшебаден. Рядом не было ни одного знакомого человека, и она могла дать волю своим чувствам. Здесь следила она за газетными сообщениями о ходе последнего из трех больших московских процессов, где клеветническим обвинениям подвергся самый близкий ей по духу и лучше других знакомый из бывшего ленинского окружения Николай Бухарин. Здесь же перед глазами прошло все, что связывало ее с единственной за всю жизнь подлинной любовью, так трагически завершившейся.
Осталась запись, сделанная ею на бланке отеля 25 марта 1938 года. Доверить ее дневнику, рассчитанному на сохранение, она не решилась. Но и записку не уничтожила тоже. Из всех ее «монологов» подобного рода этот — самый искренний и самый отчаянный.
«Страшно за многих друзей. Мучаюсь, рвется сердце за них.
Далекий друг А. А. — я не могу помириться, не могу охватить, что и он попал под «колесо истории».
Он — такой безупречно преданный, такой честный…
Я страдаю, я живу в пытке страданий. За многих. За то, что это неизбежно и непредотвратимо, как стихийное бедствие. Но от этого не легче.
Если я не попаду под колесо, то только чудом. Знаю, за мною нет деяний, никаких поводов фактически. Но в этот период истории не надо деяний: другой критерий.
Поймут ли это будущие поколения? Поймут ли все происходящее? Жить — жутко.
[…] Я вечно на людях. […] И ни одного близкого, никого, для кого я, лично я, а не начальство, не руководство, а я — была бы дорога. Но одной и здесь жутко».
И здесь!..
Сотни тысяч дел, сфабрикованных в эпоху Большого Террора, поражают своей очевидной нелепостью, но дело Дяденьки по своему абсурду превосходит все, известное до сих пор.
Почта семидесятилетний профессор, один из лучших военных инженеров России, продолжал
Когда в 1955 году бывшие коллеги и ученики профессора Саткевича потребовали его посмертной реабилитации, военная прокуратура стала тщательно проверять «обоснованность» обвинения, хотя всегда и везде, даже в Советском Союзе при Сталине, успеваемость студентов зависела от них самих, а не от администраторов, составляющих расписание лекций и семинаров. Институтские архивы сохранились: оказалось, что число неуспевающих студентов не превышало тогда и пяти процентов! Лишь на этом основании Дяденька был реабилитирован. Стало быть, окажись там двоечников больше, казнь одного из благороднейших людей России надо было бы считать справедливой.
Друзей и недругов уравнивала общая судьба. Под «колесо истории» попал и так не любимый ею Крыленко — могла ли она испытать от этого хоть какую-то радость? Одного за другим поглощала бездна и тех, кто судил Тухачевского: лишь теперь мы знаем, что они были обречены еще до того, как оказались за судейским столом. О некоторых из них — в том числе и о Дыбенко — как о соучастниках «заговора» допрашивали Тухачевского еще накануне суда, но на следующий день, вряд ли что-то поняв, тот увидел их в роли судей, а не подсудимых. В живых они задержались не надолго.
Судьба Дыбенко пока что складывалась благополучно. Его удостоили «избрания» в Верховный Совет СССР, и он даже присутствовал на его первой сессии. Почти сразу же после ее завершения он внезапно был вызван на заседание политбюро, где Сталин предложил ему «открыться перед партией» и рассказать, когда именно его завербовали американцы? Потрясенный Дыбенко не мог вымолвить ни слова, и Сталин добил его, напомнив, что еще Керенский называл Дыбенко немецким шпионом, а партия, наивно веря в искренность красного командира, не придала значения этим разоблачениям.
С заседания политбюро его отпустили к «месту службы» — оставалось ждать неминуемого конца. Дыбенко успел отправить письмо Сталину:
«Дорогой товарищ Сталин! Решением Политбюро и Правительства я как бы являюсь врагом нашей родины и партии. Я живой, изолированный в политическом отношении, труп. Но почему, за что? Разве я знал, что эти американцы, прибывшие в Среднюю Азию с […] официальными представителями НКИД и ОГПУ, являются специальными разведчиками? В пути до Самарканда я не был ни одной минуты наедине с американцами. Ведь я американским языком не владею […]
Неужели через 20 лет честной, преданной Родине и партии работы белогвардеец Керенский своим провокаторством мог отомстить мне? Это же ведь просто чудовищно. […]
Товарищ Сталин, я умоляю Вас дорасследовать целый ряд фактов дополнительно и снять с меня позорное пятно, которого я не заслуживаю…»