Вампир Арман
Шрифт:
Из моего рта полилась песня, громким мелодичным эхом разносясь над головами паствы, и в ответ послышались их голоса, и я еще раз подчеркнул голосом свою убежденность – убежденность, пропитавшую меня до мозга костей:
– Христос снизошел на землю. Воплощение началось во всем, в каждом мужчине, в каждой женщине – и будет длиться вечно! – Песня получилась до того безупречной, что из глаз моих хлынули слезы, и, наклоняя голову и сжимая руки, я увидел перед собой хлеб и вино, круглый ломоть, ожидающий благословения, преломления, как вино в золотой чаше ожидало своего превращения.
– Сие есть пречистое
Я взял чашу. Я поднял ее повыше, и на колокольнях зазвонили колокола – на множестве колоколен, толпящихся рядом с колокольней этой величественной церкви, простираясь во всех направлениях на многие мили, так что весь мир превратился в огромные славные заросли церквей, а здесь, рядом со мной, звенели золотые колокольчики.
Снова пахнуло ладаном. Поставив чашу, я посмотрел на колышущееся передо мной море людских лиц. Я повернул голову слева направо, а затем посмотрел в небеса, на исчезающую мозаику, слившуюся с поднимающимися ввысь, катящимися по небу облаками.
В поднебесье я увидел золотые купола.
Я увидел бесконечные крыши Подола.
Я знал, что передо мной лежит во всем своем великолепии Киев, что я стою в великом святилище Софийского собора, что убраны все преграды, отделявшие меня от этих людей, а все остальные церкви, что в далеком смутном детстве я видел только в руинах, восстановлены, что к ним вернулось былое величие, что золотые киевские купола впитывают солнечный свет и отдают его, добавив ему силы миллиона планет, согретый вечным светом в огне миллиона звезд.
– Мой Господь, мой Бог! – воскликнул я. Я опустил глаза и посмотрел на изумительно расшитое облачение, на зеленый атлас и нити чистого золотого металла.
По обе стороны стояли мои братия во Христе, бородатые, с блестящими глазами – они помогали мне, пели те же гимны, что и я, наши голоса смешивались, настойчиво переходя от гимна к гимну, и я практически видел, как поднимаются ввысь ноты по прозрачному небосводу.
– Раздайте! Раздайте им, ибо они голодны! – крикнул я. Я преломил хлебец. Я разломил его пополам, потом – на четвертинки, а их поспешно раскрошил на мелкие кусочки, заполнившие сверкающее золотое блюдо.
Прихожане толпой поднялись по ступеням, за кусочками хлеба потянулись хрупкие розовые ладошки, и я раздал его как можно быстрее, кусочек за кусочком, не просыпая ни крошки, разделяя хлеб между десятком людей, потом – между двадцатью, потом – между сотнями, по мере того как они подступали и вновь прибывшие практически не давали тем, кто получил хлеб, возможности выбраться.
Они все подходили и подходили. Но гимны не смолкали. Голоса, приглушенные у алтаря, стихавшие, пока поглощался хлеб, вскоре звучали вновь, громкие и радостные. Хлеба хватало на целую вечность.
Я снова и снова разламывал мягкую толстую корочку и вкладывал его в протянутые ладони, в грациозно сложенные пальцы.
– Берите, берите тело Христа! – говорил я.
Меня окружили темные колышущиеся фигуры, выросшие прямо из блестящего золотисто-серебряного пола. Это были стволы деревьев,
– Забирайте! – крикнул я. Я поднял мягкие зеленые листья и ароматные желуди и передал их нетерпеливым рукам. Я опустил взгляд и увидел, что из моих пальцев сыплется пшеница, зерна, которые я отдавал раскрытым губам, насыпал в открытые рты.
Воздух сгущался от беззвучно падающих зеленых листьев, их было столько, что все вокруг окрасилось в мягкий блестящий оттенок зеленого, но внезапно в картину ворвались стайки крошечных птиц. В небеса вспорхнули миллионы воробьев. Воспарил миллион зябликов, расправляя крылышки на сверкающем солнце.
– Отныне и во веки веков, в каждой клетке, в каждом атоме, – молился я. – Воплощение, – сказал я. – Да пребудет с нами Господь. – Мои слова снова зазвенели, словно мы стояли под крышей, способной откликнуться на мою песню, но нашей крышей было только открытое небо.
Меня сдавливала толпа. Она окружила алтарь. Мои братья ускользнули, тысячи рук мягко тянули их облачение, стягивая его со стола Господа. Со всех сторон подступали голодные, принимавшие от меня хлеб, принимавшие зерно, принимавшие целыми пригоршнями желуди, принимавшие даже нежные зеленые листья.
Рядом со мной встала моя мать, моя прекрасная мать с грустным, испещренным морщинами лицом; ее густые седые волосы прикрывал красиво расшитый головной убор. Она устремила на меня взгляд, а в дрожащих руках, в иссохших застенчивых пальцах она держала самое потрясающее подношение – крашеные яйца! Красные и синие, золотые и желтые, расцвеченные лентами и бриллиантами, венками полевых цветов, мерцающие лаком, как гигантские золотые камни.
И там, в самом центре подношения, в ее дрожащих морщинистых руках лежало то самое яйцо, которое она доверила мне когда-то давным-давно, легкое, сырое яйцо, выкрашенное в блестящий, яркий, рубиново-красный цвет, с горящей золотой звездой в центре увитого лентами овала – то самое драгоценное яйцо, несомненно, ее лучшее творение, лучшее достижение проведенных за расплавленным воском и кипящими красками часов.
Оно не потерялось. Оно никогда не терялось. Оно было здесь. Но с ним что-то происходило. Это было слышно. Слышно даже за громогласной разрастающейся песней толпы, почти незаметный звук внутри яйца, незаметный звук бьющихся крыльев, незаметный крик.
– Мама...
Я взял его. Я взял его в ладони и нажал большими пальцами на ломкую скорлупу.
– Нет, сынок! – Она буквально взвыла. – Нет, сын мой, нет, нет! – Слишком поздно. Мои пальцы продавили лакированную скорлупу, а из осколков вылетела птица, прекрасная взрослая птица – с белоснежными крыльями, крошечным желтым клювом и блестящими угольно-черными глазками.
Я испустил долгий глубокий вздох.
Она поднялась из яйца, расправила свои безупречно белые крылья и раскрыла клюв в неожиданном пронзительном крике. Она взлетела вверх, эта птица, освободившаяся от разбитой красной скорлупы, поднимаясь все выше и выше над головами прихожан, над мягким водоворотом зеленых листьев и порхающих воробьев, над великолепным гомоном звенящих колоколов.