Вампир Арман
Шрифт:
В наше разрушение неотвратимо вмешивался еще один ужасный, незабываемый ингредиент. Нет, я не хочу говорить об этом, но кто из вас позволит мне хранить молчание по поводу Клодии, девочки-вампира, в уничтожении которой все постоянно меня обвиняют?
Клодия. Кто из вас, для кого я диктую эту повесть, кто из современной аудитории, читающей эти книги как занимательную художественную литературу, не хранит в памяти животрепещущий образ златокудрого ребенка, однажды, злополучной, безрассудной ночью превращенного в Новом Орлеане Лестатом и Луи в вампира, девочки, чей разум и душа, как у бессмертной женщины, выросли
Так вот, ее убило мое общество, состоявшее из безумных, демонических актеров и актрис, поскольку, когда она оказалась в Театре вампиров вместе с Луи, ее скорбным, охваченным чувством вины защитником и возлюбленным, слишком многим стало ясно, что она покушалась на убийство своего создателя, Вампира Лестата. За такое преступление полагалась смертная казнь, но она уже и без того стояла в очереди смертников с той минуты, как о ней стало известно парижскому собранию, – как существо, созданное в нарушение одного из Великих Законов, бессмертный ребенок, слишком маленький, слишком хрупкий, несмотря на все свое обаяние и коварство, нацеленное на выживание в одиночку. Да, бедное создание, богохульное и прекрасное. Ее тихий голос, исходящий из миниатюрных, напрашивающихся на поцелуй губ, будет преследовать меня вечно.
Но я не был ее палачом. Она умерла такой страшной смертью, какой никто и не представлял себе, и сейчас у меня не хватит сил рассказывать ту историю. Скажу только, что перед тем, как ее вытолкнули в кирпичную вентиляционную шахту ожидать смертного приговора бога Феба, я попытался исполнить ее самое заветное желание: получить тело женщины, подходящую оболочку для размаха ее души.
Что же, занявшись грубой алхимией, срезая головы с тел и с запинками трансплантируя их, я потерпел неудачу. Однажды ночью, если я буду пьян от крови нескольких жертв и в большей мере, чем сейчас, буду склонен к исповеди, я расскажу о своих неумелых зловещих операциях, произведенных со своеволием чародея и с по-детски грубыми ошибками, и опишу во всех мрачных подробностях извивающееся, дергающееся чудовище, поднявшееся из-под моего скальпеля и хирургической иглы с нитью.
Пока же я скажу, что к моменту, когда ее заперли встречать утро и свою жестокую смерть, она снова стала самой собой, но только изувеченным, залатанным подобием прежнего ангелочка. Небесный огонь уничтожил ужасные, неизлечимые свидетельства моей сатанисткой хирургии, превратив ее в памятник из пепла. В камере пыток моей импровизированной лаборатории не осталось никаких улик, свидетельствующих о том, как она провела свои последние часы. Никому не нужно бы знать о том, что я сейчас рассказываю.
Она преследовала меня много лет. Я не мог выбросить из головы неясный образ ее девичьей головки с ниспадающими кудрями, неловко прилаженной с помощью толстой черной нити к бьющемуся в конвульсиях, спотыкающемуся и падающему телу женщины-вампира, чью голову я выбросил в огонь за ненадобностью.
Какое это было жуткое зрелище – женщина-чудище с головой ребенка, не способная говорить, кружащаяся в неистовом танце... Кровь, пузырящаяся на содрогающихся губах, закатившиеся глаза, болтающиеся, словно сломанные крылья, руки...
Я поклялся навсегда скрыть правду не только от
После провала моего страшного опыта она не годилась для освобождения; она напоминала преступницу, отданную на расправу палачу, способную лишь горько и мечтательно улыбаться, пока ее, несчастную, измученную, ведут к последнему кошмару – на костер. Она была безнадежным пациентом в пропахшей антисептиками палате современной больницы, высвободившимся наконец из рук молодых, чрезмерно рьяных врачей, оставивших призрак на белой подушке в покое. Хватит! Я не хочу это воскрешать. И не буду.
Я никогда ее не любил.
Я не умел.
Я выполнял свой план с леденящей душу отрешенностью и с дьявольским прагматизмом. Осужденная на смерть, тем самым лишенная права считаться полноправным членом нашего сообщества, она стала идеальным материалом для претворения в жизнь моей прихоти. В этом-то и состоял весь ужас, тайный ужас, затмивший всякую веру, к которой я мог бы обратиться в разгар моих экспериментов. Так что тайна осталась со мной, с Арманом, свидетелем веков невыразимой, утонченной жестокости. Эта история не подходила для нежных ушей охваченного отчаянием Луи, который никогда бы не вынес описания ее деградации или страданий, который в душе так и не смог пережить ее страшную смерть.
Что касается остальных – моих глупых и циничных подданных, похотливо прислушивавшихся к крикам, доносившимся из-за моих дверей, и, возможно, догадавшихся о истинной сущности моего неудачного колдовства, – то эти вампиры погибли от руки Луи.
Весь театр поплатился за его горе и ярость – и, наверное, по справедливости.
Не мне судить.
Я не любил тех циничных французских лицедеев-декадентов. Те, кого я любил, те, кого я мог бы полюбить, находились, за исключением Луи де Пон-Дю-Лака, вне пределов досягаемости.
Я получу Луи – таков был мой вердикт. Больше мне никто не был нужен. Поэтому я не стал вмешиваться, когда Луи испепелил общество и печально известный театр, рискуя собственной жизнью, напав на него с огнем и косой, в час рассвета.
Почему же он согласился пойти со мной?
Почему он не сторонился того, кого винил в смерти Клодии? «Ты был их предводителем, ты мог их остановить!» – это его слова, брошенные с упреком в мой адрес.
Почему мы столько лет скитались вместе, скользя как элегантные фантомы в саване из бархата и кружев, пока не добрались до ослепительных огней и электронного шума современной эпохи?
Он остался со мной, потому что у него не было выбора. Только так он мог продолжать жить, а для смерти у него никогда не хватало мужества – и никогда не хватит.
Поэтому он терпел потерю Клодии, как я терпел века подземелий и годы мишурных бульварных спектаклей. Но со временем он все-таки научился быть один.
Луи, мой спутник с иссохшей волей, напоминавший прекрасную розу, мастерски засушенную в песке, чтобы она сохранила не только свои пропорции, но и запах, и даже цвет. Сколько бы крови он ни пил, сам он становился сухим, бессердечным, чужим для самого себя и для меня.