Варшавская Сирена
Шрифт:
Это — слава и хвала поколениям, отстоявшим честь страны, народа, города.
По какой-то прихоти судьбы памятник Варшавской Сирене, открытый на набережной Вислы в канун сентябрьского нападения Гитлера на Польшу в 1939 году, уцелел и после почти тотального уничтожения польской столицы. «Она, стоящая на берегу, видимая отовсюду, даже ночью освещаемая вспышками ракет и пламенем горящих домов, уцелела под огнем самых мощных орудий и не была повергнута на землю, не была изуродована солдатней из команд уничтожения.
Мятежный город было решено стереть с лица земли, стереть с карты Европы. Каким же чудом уцелел его символ и герб?
Анна-Мария
…В канун двадцатилетия победы над фашизмом варшавяне получили дорогой подарок. В самом центре города, на Театральной площади против Большого театра оперы и балета, был открыт необычайно красивый и сегодня не оставляющий никого равнодушным памятник Героям Варшавы. Так он должен был называться официально. Но варшавяне моментально и, кажется, навечно окрестили его по-иному: «Варшавская Нике». На огромном гранитном постаменте — величественная, но чрезвычайно легкая фигура женщины. Вся она устремлена вперед, ветер, кажется, треплет длинные волосы, в правой руке меч. Скорбь и вера в победу застыли в ее широко раскрытых, живых глазах.
Когда стоишь перед памятником, чудится, будто исполинский меч Варшавской Нике под напором ветра позванивает. Просторно на этой просторной площади. Но пустынно здесь не бывает никогда. Люди приходят помолчать к Варшавской Нике, чем-то неуловимо напоминающей Варшавскую Сирену, которая по-прежнему в нескольких километрах от Театральной площади на берегу Вислы оберегает польскую столицу. У подножия Нике всегда цветы, чаще всего это белые и красные гвоздики — национальные польские цвета.
Роман Галины Аудерской о Варшавской Сирене — это тоже своего рода венок Варшавской Нике. Венок, сплетенный женщиной, которая родилась в начале нашего века, в Одессе, в польской семье, высланной туда после восстания 1863 года. Педагогом и писательницей, давно ставшей коренной варшавянкой, которая, когда того требовала Варшава, тоже обращала перо свое в меч…
А. Ермонский
КНИГА ПЕРВАЯ
Перевод Е. НЕВЯКИНА
Редактор М. КОНЕВА
Кто, выбирая, выбрал вместо дома Орлиное гнездо, пускай сумеет Уснуть под непрерывный рокот грома [1] .1
Перевод
I
Август 1972.
Колокол бил. Он будил заснувший рыбачий порт, звал на помощь — спасать опоздавшие лодки, которые внезапный вихрь швырял на скалы, ломал, крушил, пробивал иглами гранита. Не было слышно ни криков тонущих, ни стука сабо по узким улочкам, а ведь все должны были быстро-быстро бежать в направлении крутого берега. Ничего. Ни человеческого голоса, отдающего приказы, ни криков отчаяния, словно в этом кошмаре существовало только одно: извечная, неумолимая борьба океана со скалистым побережьем, борьба неравная, хотя в конце концов победа оставалась за этим бретонским кусочком земли, называемым Армориком. Как будто единственной музыкой, заслуживающей увековечения, был рев вихря, шум волн, взлетающих фонтаном пены над черным гранитом, треск ломающихся лодок. А колокол бил, бил, бил…
Калитка была полуоткрыта, но, несмотря на это, почтальон не вошел в садик. Он долго стоял, вслушиваясь в отголоски этой странной бури, которая безумствовала в глубине дома — она не ломала стеблей роз, вьющихся по его стенам, а над головой небо было безоблачным и светло-голубым. Трудноразрешимая загадка. Поэтому он надавил на звонок, со вздохом облегчения прислонив тяжелую сумку к решетке. Она услышит и, как всегда, выйдет, зачем же ему входить в сад? Похоже, услышала, потому что неожиданно вихрь утих, колокол перестал тревожно бить, из деревянного домика вышла она, в летнем платьице, почти такая же спокойная и сдержанная, как обычно. Только не улыбалась, поэтому старый почтальон спросил:
— Это была буря или шторм? Разве есть такая пластинка?
Она кивнула головой, что есть.
— Вот как? — догадался старик. — Значит, плохо дело? Были, смотрели?
Его это так заинтересовало, что он толкнул калитку и вошел в сад.
— И что? Теперь конец? Точно?
Женщина наклонила голову, чтобы он не мог видеть ее глаза.
— Да, — сказала она. — До октября должны сломать и разобрать все, что здесь еще осталось.
— Работы немного, — проворчал почтальон. — На всей улице осталось номеров десять, не больше. От других и следа нет. А о новой трассе все пишут и пишут.
Она снова молча кивнула головой.
— Вам повезло, дольше всех здесь остались.
— Все равно тяжело, — прошептала она.
— Тяжело и мне, — поддакнул он. — Я тут ко всему привык. Боже мой! Сколько же лет я разносил здесь почту… Летом хоть на минуту присядешь отдохнуть на скамейку, среди цветов. А осенью… Я даже лучше вас знаю, где были самые сладкие, самые большие груши. Просто жаль, что все здесь перекопают, поломают, сровняют с землей. Такие прекрасные георгины, вьющиеся розы…
Она быстро проговорила, глотая слезы, которые и не пыталась уже скрывать:
— Прошу вас, не надо ничего говорить. Ничего. Я не могу об этом думать. — Она замолчала, но тут же добавила: — Да и не хочу. С меня хватит того, что я должна упаковывать вещи, просмотреть все, что собиралось, складывалось годами. Книги, бумаги, письма, записи…
— Вы можете сжечь это, пока у вас есть еще клочок земли, — заметил старик.
— О, да! — с горечью подтвердила она. — Пока и я могу после себя оставить на варшавской земле пепел. После всего, что мы пережили. И мои близкие…