Вчера
Шрифт:
— Уже три думпкара набили, — с удовлетворением сосчитал Петлюк.
— Сто восемьдесят тонн готово, а еще нет и часу дня! Изумительно! Ну и погнал сегодня с перепугу Зазыкин, может тонн триста шестьдесят отгрохать и далеко против других вырваться вперед. Но ничего, завтра мы ему всучим ремонт на полсмены, а задание сохраним полностью. Он и осядет до 105–106 процентов. Держать их в кулаке, только тогда можно спать спокойно. Письмо! Я вам покажу письма строчить, запомните до гроба, писатели! Узнать бы, кто закоперщик, я бы его, говнюка, без премии до
Металлоломно дребезжа на стыках рельсов, позванивая на перекрестках, трамвай несся с Жилмассива, что напротив завода «Двадцать девять», по окраине прогретого утренним июньским солнцем Запорожья. Вот уже и мостик через железнодорожные пути станции Запорожье — Второе. Круто повернув перед Большим Базаром, вагон выбросил полсотни работяг ночной смены, решивших не ехать до площади Свободы, а пройтись через рынок и вниз по улице Анголенко до проспекта Ленина на людное место у кинотеатра «Комсомолец».
Вышел и Семён. Устало позёвывая, не спеша пошел, войдя в базар, овощными рядами. Любил Сенька Большой Базар с детства. Не раз мать приводила его сюда по воскресеньям.
За столом, уставленным чего душа желает, хорохорился изрядно подвыпивший Лупинос. Нора сидела слева от него и усердно раз за разом подливала ему в рюмку коньяку.
— Благодарю, довольно… Хозяюшка, Нора, не лей понапрасну, я — готов!
— Пей, Лупинос, и чувствуй себя как на войне, — добродушно трепал его по плечу Петр Прохорович. Нора, хохотнув, налила и себе.
— В России испокон веков пьют, — рассуждал Петлюк, — классическая страна пьянства, казнокрадства и бюрократии.
— Петенька, к чему эти экскурсы в царское прошлое? — толкнула его локтем Нора.
— Не толкайся, женщина! Мы кровью завоевали наше право слова, мы, марксисты–ленинцы, не боимся инсинуаций политиканствующих мещан, мы… да что тебе объяснять! Миша! — Петлюк подсел поближе к Лупиносу. — Миша, я пригласил тебя посоветоваться насчет фактов саботажа у меня в цехе. Помоги, посоветуй!
— Что, артист продолжает свой монолог, — догадался Лупинос. — Серба или как там его?
— Вот–вот, сопливый философ вздумал меня учить! Как я непростительно ошибся, Миша. Повысил ему разряд. Перевел дробильщиком. Теперь он имеет в месяц тысячу двести — тысячу триста и подымает кипешь, дурень. Нельзя доверять никому! Учён же, вот досада, а дал такого маху!
— Понизь ему разряд, обруби премию, и он, как миленький, хвост подожмет.
— Не могу. Уже не могу. Теперь цех сразу поймет, из–за чего я на него давлю. Нет, в свете новых сведений, которыми я обладаю, такие меры уже неразумны. Нас, старых чекистов, не проведешь!
— Что же это за сведения, Петр?
— Письмецо работяги намарали в «Правду», а о чем, неизвестно.
— Письмо? Непохоже на тебя обращать внимание на грязные анонимки.
— Напротив. Письмо подписало человек двадцать, причем два коммуниста искусились.
— А о чем пишут, может быть, по мелочам?
— Если
Лупинос, обеспокоенный откровением Петлюка, несколько протрезвел.
— Но чего же он, дурак, хочет?
— Ничего не хочет. Повидимому, воображает себя бескорыстным. Типичный кукурузник, думает одним махом в коммунизм вскочить. А нас, что же, на свалку? Проблема поколений, видите ли! В наше время никаких таких проблем не было. Вызывали, куда следует, и быстро вправляли мозги морозцем. Думаю, что главному рано или поздно придется–таки за порядок браться, а то как бы не развалить то, что мы мозолями выстроили. Надо, надо учить их, как работать, как место своё помнить. Правильно я говорю, Михаил?
— Ты прав, как всегда, Петр, но…
— Никаких «но»! Мы обязаны так проучить дезорганизатора Сербу, — и Петр с ударением повторил, — дезорганизатора, са–бо–таж–ни-ка сраного так должны проучить, чтобы другим неповадно было.
Нора принесла разгоряченным деятелям чаю:
— И что ты, Петя, на комсомольцев своих взъелся? Пусть помитингуют, тебе жалко, что ли? А если правы, признай!
— Молчи, артистка! — саркастически захохотал Петлюк. — С мысли не сбивай!.. И вот, верь не верь, Миша, чувствую, что весь цех заразился бациллой критиканства и ниспровергательства. Даже тупое животное Евстафьев, чьей формулой было «Нам, татарам, один хрен!», и тот перестал со мной здравствоваться! Вообрази только, я подхожу, снимаю шляпу:
— Здорово, гвардейцы! А гвардейцы, как бараны, глазеют и… молчат! В таких условиях я и заколебался, тащить Сербу на товарищеский суд или нет. Усугубить положение можно…
— Тащи, чего там, — безразлично сказал Лупинос.
— Прекрасно, я так и думал, что ты согласишься меня поддержать. Приходи завтра в четыре, соберем заседание товарищеского суда, скажешь там зажигательных пару слов. Не сомневайся, получишь словесно в зубы. Что он будет огрызаться, я уверен. Потом вызови Сербу на завком за грубость на суде. Ну, а дальше проверни решение завкома уволить хама, добро?
— Не приду я на ваш суд, занят завтра, — с неохотой ответил Лупинос. До него постепенно доходила мерзость дела, в которое его затягивал Петлюк, и на душе становилось все более грязно и тоскливо. Хотелось уйти, убежать, уехать. Повинуясь внезапному прозрению, Лупинос начал рубить без стеснения:
— Извини, конечно, но не нужен мне твой дурацкий Серба и его письмо. Сам разделывайся!
Лупиносу стало страшно, что он попадет в немилость инстанций и еще могут снять с непыльной должности профбосса, возвратить в цех, на рабочее место, чего он опасался больше всего. С таким трудом пробившись в руководство, он не хотел, не имел права рисковать. Хорошо Петлюку, у него связи и в органах, и в обкоме, а тут приходится плыть самостоятельно. И выручить может лишь диалектически понятая пронырливость и собачье понимание господствующего ветра.