Вечер на Хопре
Шрифт:
В продолжение сего рассказа я заметил две вещи: во– первых, то, что племянник хозяина вспыхнул, когда речь дошла до него, а во-вторых, что хотя синьор Фразелини и синьора Аурелия твердо были уверены, что в их флигеле поселились жители не нашего мира, но что, несмотря на это, в одной с нами комнате кроме меня были еще люди, которые не очень этому верили. Я сидел против большого зеркала; в нем отражалось все, что было у меня за спиной, то есть и вся противоположная стена, и двери, подле которых стоял слуга Убальдо, и уголок, в котором сидела красавица Челестина. Раза два я подметил, что их взгляды встречались меж собою и что следствием этой встречи была всегда какая-то значительная улыбка, которую разгадать было вовсе не трудно. «Ну! – подумал я. – Побьюсь об за клад, что эта плутовка Челестина знает лучше своих господ, как мертвецы проходят сквозь капитальные стены». Поговорив еще несколько времени об этом странном случае, я простился с моими хозяевами и отправился в мою комнату. От перемены места или от чего другого, только мне вовсе не спалось. Из комнаты моей можно было видеть весь флигель. Вот этак немного за полночь одно окно во флигеле осветилось; я вскочил с постели
Весь этот день провел я по-прежнему с моими дорогими хозяевами: думал о моей утренней встрече, о белом привидении и наконец как будто бы попал на истинный путь. Мне оставалось увериться, справедливы ли мои догадки, и в то же время, не делая вреда никому, избавить, если можно, моего гостеприимного хозяина от этих ночных посещений. После ужина я заперся в свою комнату и часу в двенадцатом ночи, обернувшись с головы до ног в белую простыню, прокрался потихоньку в сад и подошел к флигелю. Представление уже началось; хотя я зашел не с той стороны, но отгадал это потому, что двери были отперты и что на дворе полусонный сторож начал громким голосом творить молитву. Я потихоньку взобрался на лестницу и спрятался в темном углу в коридоре. Через минуту все догадки мои оправ дались. «Постойте же, господа артисты! – сказал я про себя. – Вас надобно так пугнуть, чтоб вам и в голову не пришло играть в другой раз эту комедию». В коридоре стоял деревянный стул; я взмостился на него, опустил вплоть до полу мою простыню и заохал таким нечеловеческим образом, что почти сам испугался. Вдруг из двух комнат выскочили два белых привидения… О, ужас! Точно такое же третье привидение, только гораздо огромнее, стоит перед ними неподвижно, испуская тяжкие, могильные стоны. «Кто ты?» – раздался трепещущий и весьма знакомый мне голос. «Молитесь за меня! – проговорил я протяжно. – Я самоубийца, я грешник Паоло!» Батюшки мои, как бросились от меня эти два несчастных привидения! Они кубарем скатились с лестницы, растеряли свои белые мантии, и я вовсе не удивился, когда хозяин сказал мне на другой день, что слуга его Убальдо и племянник Корнелио занемогли оба ночью и лежат в постели. Я перешел во флигель, прожил в нем преспокойно два месяца, и уверяю вас, дядюшка, что во все это время белое привидение ни разу не приходило ко мне в гости.
– Ну, брат, молодец же ты! – сказал Иван Алексеевич. – Только, воля твоя, я все порядком в толк не возьму… Ты говоришь, что их было двое… так что ж?..
– А вот что, дядюшка. Они оба были одеты одинаким образом и оба с потайными фонарями. Когда один из них, начав идти вдоль первой комнаты, доходил до стены, которая отделяла его от второго покоя, то в ту же минуту прятал огонь и, ударив кулаком в стену, выбегал в коридор; потом, войдя в третью комнату, прижимался к стене. Второе привидение, услышав сигнал, открывало свой фонарь и начинало идти мимо окон до самой стены третьего покоя, из которого продолжало эту прогулку опять первое привидение, и так далее, до конца флигеля. Все это было у них так улажено, что всякий подумал бы, что мимо окон прошла одна и та же фигура, и со двора решительно невозможно было заметить этого обмана.
– Ну, хитро придумано!.. Что и говорить, на свете много обману! Конечно, как иногда не посомниться, не поразмыслить – у каждого свой царь в голове, но не верить ничему и во всем сомневаться…
– Видит бог, грешно! – прервал Кольчугин, раскрыв снова свои молчаливые уста. – Покойный мой батюшка, дай бог ему царство небесное, вздумал также однажды поумничать, да так-то невпопад, что после дал зарок ни в чем не сомневаться и всему на свете верить.
– А что такое с ним сделалось? – спросил хозяин.
– Да так, батюшка, был случай такой! Он не один раз мне сам изволил об этом рассказывать.
– А ты, любезный, расскажи нам.
– Рассказать не фигура, только дело-то такое курьезное, что, того и гляди, эти господа на зубки меня подымут, – промолвил Кольчугин, указывая на Заруцкого и Черемухина. – Да, пожалуй, чего доброго, и покойнику батюшке достанется.
– И, сударь, – прервал я, подвигаясь к Кольчугину, – какое вам до них дело! Рассказывайте.
– Да, да! – подхватил хозяин. – Что тебе на них смотреть! Рассказывай!
– Ну, если вам угодно, так слушайте!
НЕЖДАННЫЕ ГОСТИ
– Отец мой был человек старого века, – начал так Антон Федорович Кольчугин, – хотя, благодаря, во-первых, бога, а во-вторых, родителей, достаток у него был дворянский, и он мог бы жить не хуже своих соседей, то есть выстроить хоромы саженях на пятнадцати, завести псовую охоту, роговую музыку, оранжереи и всякие другие барские затеи; но он во всю жизнь свою ни разу и не подумал об этом, жил себе в маленьком домике, держал не больше десяти слуг, охотился иногда с ястребами, и под веселый час так-то бывало, тешится, слушая Ваньку-гуслиста, который, не тем будь помянут, попивал, а лихо, разбойник, играл на гуслях; бывало, как хватит «Заря утренняя взошла» или «На бережку у ставка», так заслушаешься! Но если батюшка мой не щеголял ни домом,
Однажды зимою, ровно через шесть месяцев после кончины моей матушки, сидел он один-одинехонек в своем любимом покое с лежанкою. Меня с ним не было: я уж третий год был на службе царской и дрался в то время со шведами. Дело было к ночи; на дворе была метелица, холод страшный, и часу в десятом так захолодило, что от мороза все стены в доме трещали. В такую погоду гостей не дождешься. Что делать? Покойный батюшка, чтоб провести время до ужина, – а он никогда не изволил ужинать прежде одиннадцатого часу, – принялся за Четьи-Минеи [41] . Развернул наудачу – и попал на житие преподобного Исакия, затворника печерского [42] . Когда он дошел до того места, где сказано, что бесы, явившись к святому угоднику под видом ангелов, обманули его и, восклицая «Наш еси, Исакий!», заставили его насильно плясать вместе с собою, то покойный батюшка почувствовал в душе своей сомнение, соблазнился и, закрыв книгу, начал умствовать и рассуждать с самим собою. Но чем более он думал, тем более казалось ему невероподобным таковое попущение божие. Вот в самое-то его раздумье нашла на него дремота, глаза стали слипаться, голова отяжелела, и он мне сказывал, что не помнит сам, как прилег на канапе и заснул крепким сном. Вдруг в ушах у него что– то зазвенело, он очнулся, слышит – бьют часы в его спальне ровно десять часов. Лишь только он было приподнялся, чтоб велеть подавать себе ужинать, как вошел в комнату любимый его слуга Андрей и поставил на стол две зажженные свечи.
41
Четьи-Минеи – «ежемесячные чтения», сборники житий святых, составленные в порядке дней каждого месяца.
42
…Исакия, затворника печерского… – монаха Киево-Печерского монастыря.
– Что ты, братец? – спросил батюшка.
– Пришел, сударь, доложить вам, – отвечал слуга, – что на селе остановились приказный из города да казаки, которые едут с Дону.
– Ну так что ж? – прервал батюшка. – Беги скорей на село, проси их ко мне да не слушай никаких отговорок.
– Я уж их звал, сударь, и они сейчас будут, – пробор мотал сквозь зубы Андрей.
– Так скажи, чтоб прибавили что-нибудь к ужину, – продолжал батюшка, – и вели принесть из подвала штоф запеканки, две бутылки вишневки, две рябиновки и полдюжины виноградного. Ступай!
Слуга отправился. Минут через пять вошли в комнату три казака и один пожилой человек в долгополом сюртуке.
– Милости просим, дорогие гости! – сказал батюшка, идя к ним навстречу. Зная, что набожные казаки всегда помолятся прежде святым иконам, а потом уж кланяются хозяину, он промолвил, указывая на образ Спасителя, который трудно было рассмотреть в темном углу: Вот здесь! Но, к удивлению его, казаки не только не перекрестились, но даже и не поглядели на образ. Приказный сделал то же самое. «Не фигура, – подумал батюшка, – что это крапивное семя не знает бога, но ведь казаки – народ благочестивый!.. Видно, они с дороги-то вовсе ошалели!» Меж тем нежданные гости раскланялись с хозяином, казаки очень вежливо поблагодарили его за гостеприимство, а приказный, сгибаясь перед ним в кольцо, отпустил такую рацею, что покойный батюшка, хотя был человек речистый и за словом в карман не ходил, а вовсе стал в тупик и, вместо ответа на его кудрявое приветствие, закричал: «Гей, малый! Запеканки!»
Вошел опять Андрей, поставил на стол тарелку закуски, штоф водки и дедовские серебряные чары по доброму ста кану.
– Ну-ка, любезные! – сказал батюшка, наливая их вровень с краями. – Поотогрейте свои душеньки, чай, вы порядком надроглись. Прошу покорно!
Гости чин чином поклонились хозяину, выпили по чарке и, не дожидаясь вторичного приглашения, хватили по другой, хлебнули по третьей глядь поглядь, ан в штофе хоть прогуливайся – ни капельки! «Ай да питу хи! – подумал батюшка. – Ну!!! Нечего сказать, молодцы! Да и рожи-то у них какие!» В самом деле, нельзя было назвать этих нечаянных гостей красавцами. У одного казака голова была больше туловища; у другого толстое брюхо почти волочилось по земле; у третьего глаза были зеленые, а нос крючком, как у филина, и у всех волосы рыжие, а щеки – как раскаленные кирпичи, когда их обжигают на заводе. Но всех курьезнее показался ему приказный в долгополом сюртуке: такой исковерканной и срамной рожи он сродясь не видывал! Его лысая и круглая, как бильярдный шар, голова втиснута была промежду двух узких плеч, из которых одно было выше другого; широкий подбородок, как набитый пухом ошейник, обхватывал нижнюю часть его лица; давно не бритая борода торчала щетиною вокруг синеватых губ, которые чуть-чуть не сходились на затылке; толстый, вздернутый кверху нос был так красен, что в потемках можно было принять его за головню; а маленькие, прищуренные глаза вертелись и сверкали, как глаза дикой кошки, когда она подкрадывается ночью к какому-нибудь зверьку или к сонной пташечке. Он беспрестанно ухмылялся. «Но эта улыбка, – говаривал не раз покойный мой батюшка, – ни дать ни взять походила на то, как собака оскаливает зубы, когда увидит чужого или захочет у другой собаки отнять кость».