Вечер трудного дня
Шрифт:
Дьяков был Андрюхиным предшественником. В наследство Малкову он оставил бардак в лаборатории, сломанный фотоаппарат и консервативные привычки своих фотомоделей. Рабочие — непременно в касках, интеллигенция — с телефоном. Колхозникам повезло несколько больше — их в городе просто не водилось. А то ведь подумать страшно: быть запечатленным для истории рядом со свиной, скажем, харей. Ужасная судьба! В том числе и для хари.
Малков ушел в свою каморку.
— Тебе привет, от Ириши Сороки, — с деликатностью случайного знакомого сообщил Пашка.
— Спасибо.
Иришины приветы были изящными знаками препинания в моей неуклюжей жизни.
— Она просила передать, — вновь заговорил Пашка, — что выпускник Ленинградского университета мог бы и не "шокать".
— Мог бы, мог бы, — буркнул я.
У меня в серьезных отношениях с женщинами чаще всего до сего времени срабатывала такая схема: мне давали словесную оплеуху — я брался ухаживать. Как в том анекдоте: пока поджопника не дадут… С женой, которая с некоторых пор обитала так далеко, что казалась уже не столько женой, сколько предместьем тещи, все вышло аналогично. О прошедшем и вялотекущем мы, конечно, обоюдно молчим. Ибо — известная истина: при общении расстояния облагораживают. Наша немота самой высокой пробы. Я допускаю, впрочем, что в том, другом, полушарии расколотой фамильной ячейки обо мне уже слагаются легенды. Типа, папа — летчик. Или, скажем, принял израильское подданство /заодно с обрезанием/. Или погиб на пожаре, погребен в Кастроме, посмертно награжден переходящим почетным шлангом. Мало ли… Но это отдельная тема. А сто лет назад, помню, я шлялся по Ленинграду в апельсиновой куртке. И меня, наивного, называли "сапогом". За что, Герасим?! Подумаешь, армия у человека за плечами!.. Разумеется, я жаждал доказать обратное: в смысле, что я — не "сапог". Доказательства зашли так далеко, что я вынужден был жениться. После этого шага моя беременная избранница стала обнаруживать во мне проблески таланта. Спрашивала:
— Помнишь, мы на заливе гадали по Евтушенко? Открыли страницу, а там — про тебя: "завернут в Шекспира и Пушкина". Помнишь?
Я кивал. Какой разговор! Евгений Александрович — поэт проницательный. Нострадамус, в некотором смысле… Кто-то приголубил его в свое время злой пародией: "Ты — Евгений, я — Евгений.// Ты — не гений, я — не гений.// Ты — говно, и я — говно.// Я недавно, ты давно". Оно и понятно: когда это пророков любили?.. "В Шекспира и Пушкина…"
…И теперь вот уже другая женщина указывала мне на вечную подчиненность образования происхождению, настоящего — прошлому… Я с такой нежностью относился к ее голосу — и на тебе! На крыльях ангела узреть внезапно когти!
— Хорошая, — говорю Пашке, — у тебя работа. То автора передачи вздрючат, то участника помоями обольют.
— Божич, это знамение! Помяни мое слово!
— Помяну, помяну…
Я проводил его до выхода на лестничную площадку. Пожал руку. Его шапка, казалось, не просто измеряла пространство вокруг головы. Она как бы длилась. Не шапка — развалины нимба. Когда-то нимб бегал и лаял.
У себя в кабинете я нервно икнул. Бумажный хлам на рабочем столе действовал угнетающе. Сама мысль о том, что здесь требуется какая-то сортировка, пугала своей неотесанностью. К ней стоило подготовиться. Я сгреб все верхний ящик, с трудом его
Я нащупал в кармане брюк связку ключей. Извлек, повертел на пальце. Эффект получился неожиданный: грубой трелью залился телефон. День, чтоб ему сдохнуть, продолжался.
Я взял трубку.
Звонил Леша Золотарев. "Этот еще недовыбранный!.." — ругнулся я про себя.
Леша был главным комсомольцем города. Обаятельнейший парень, кристальный карьерист. Длина шеи — двадцать сантиметров. Гибрид лебедя с кувшином. Баллотировался в областной совет. Однажды даже мы вместе морочили головы избирателям. Его платформа, помнится, отличалась густотой посулов и завидным разнообразием. Пенсионерам, например, он обещал совсем не то, что чернобыльцам, а чернобыльцам — иное, чем афганцам. Рефреном шло: молодежь — в политику! Есть такие деятели — аукают себе на пляже…
— Как настроение? — бодро спросил Леша.
— Приподнятое, — отвечаю.
— Ты к самодеятельной песне как относишься?
Я поморщился. Сам я привык задавать любые вопросы, вплоть до откровенно идиотских /например, у бухгалтера добиваться, какая его любимая книга; ясное дело, бухгалтерская; только автора он не помнит/. Но чтобы еще и отвечать на подобное!.. И главное: кто это там запел, накануне выборов? Мои нестройные размышления прервал Лешин тенор:
— У нас на днях традиционный конкурс, "Товарищ гитара" называется. Хотел тебя в жюри пригласить.
— На днях — это когда?
— Послезавтра. Что скажешь?
— На выполнение ультиматума и то, — говорю, — больше времени дают.
— Ну, подумай, — отвечает, — до завтра.
— У меня со слухом, — говорю, — неважно.
— При чем тут слух? Ты же — творческий человек.
— Интересно, чего это я такого натворил?..
— Ну, как… Ты же пишешь…
— Это, — говорю, — работа. Ты, вон, выступаешь…
Короче, я устал и согласился. Мою участь, как потом выяснилось, разделил и Пашка.
Помещением для мероприятия выбрали актовый зал института. Когда мы вошли, людей было немного. Располагались они с разумной небрежностью декораций. Откуда-то из-за кулис доносились гитарные звуки. Траектории их пересекались достаточно произвольно. По сцене в пароксизме оживленной бездеятельности путешествовал Жарков. Я знал его лишь визуально. Он считался примой местных бардов. Некоторое сходство с Макаревичем, видимо, навсегда лишило его душевного покоя. Он поминутно подходил к микрофону и изъяснялся с ним на языке числительных:
— Раз, раз, раз… один, один… раз, два, три, четыре… Нормально?
В руках у него, как снятые перчатки, белели небольшие листки бумаги.
Мы с Пашкой суеверно устроились в седьмом ряду. Чуть позже к нам присоединился Золотарев. Тут же пустился объяснять, какие предусмотрены номинации. Меня это только запутало. Принцип судейства представлялся непостижимым. Единственное, что я понял: оценки выставляются в самом конце. И если ты не дурак, вполне сможешь сойти за умного. Довольно и того, чтобы тебя напоследок не заставили петь. А то, чего доброго, придется симулировать легочный спазм.