Ведьма
Шрифт:
— Брось веник в огонь.
— Зачем? — удивилась Петруся.
— Брось веник в огонь, — повторила старуха, — как сожжешь веник, то будут гости.
Петруся бросила в огонь старую метлу, а когда Ковальчук действительно пришел в тот день в хату Петра, то свято уверовала в чудесную силу этого средства и советовала его после всем своим сверстницам. Да и разве один только удивительный совет давала людям Петруся? Все это она узнавала от бабки, а так как она болтала не переставая, то ничего не сохраняла в тайне и даже никогда не подумала утаить что-нибудь. Однако, несмотря на преждевременную мудрость, она однажды не отгадала предзнаменования, касавшегося ее собственной судьбы. Как-то раз вынимала она лопатой хлеб из печи. Обыкновенно хлеб удавался ей на славу: даже опытные хозяйки всегда удивлялись ее уменью, перешептываясь между собой, что ей, должно быть, помогает какая-то
Вдруг она вскрикнула:
— Ай! Ай!
И, сбросивши на стол последний каравай хлеба, она опустила на землю лопату и заломила руки.
— Ой, боже ж мой, боже! — чуть не плача, причитала она.
Петр и его жена одновременно вытянули шеи, взглянули на хлеб и в один голос сказали:
— Треснул, что ли?
Они не ошиблись: последний каравай хлеба вышел из печи почти насквозь треснувший, как бы разрезанный ножом надвое.
— Треснул! — повторила Петруся.
Несколько секунд продолжалось молчание; наконец с печи послышался старческий голос Аксиньи:
— Кто-то отлучится!
Петрова жена поднесла руку ко лбу и груди:
— Во имя отца и сына… Пусть господь бог милосердный сохранит нас от всякого несчастья!
— Кто-то отлучится! — повторила старуха.
— Из избы или из деревни? — спросил Петр.
Аксинья после минутного раздумья ответила:
— Может, из избы, а может, из деревни, но только кто-то такой, кто в избе Петра Дзюрдзи кому-то очень дорог.
И действительно, из Сухой Долины ушел тот, кто был дорог кому-то в избе Петра Дзюрдзи: Михайло Ковальчук вытянул жребий и отправился из деревни на службу. Однако перед этим в сумерки можно было видеть двух людей, долго сидевших за деревней на большом мшистом камне, там, где дороги расходились на четыре стороны света и возвышался старый высокий крест. Два парня проходили из усадьбы, в которой они нанимались на молотьбу, и рассказали в деревне, что Петруся прощается со своим Ковальчуком на камне под крестом. Говоря об этом, они смеялись во все горло. Смеялись и женщины.
— Пусть прощается, — говорили они, — ведь это уж на веки веков, аминь!
Все в деревне утверждали в один голос, что Петруся распрощалась со своим милым навеки. Вернуться-то он вернется, так как у него в Сухой Долине своя изба и земля, но через шесть лет, а это для девушки — целый век. Тем временем она выйдет замуж за кого-нибудь другого или состарится, и Ковальчук не захочет на ней жениться. Где уж там, через шесть лет! Он вернется с края света с другим сердцем и с другими мыслями. Даже старая Аксинья говорила то же самое внучке, но та, однако, отрицательно качала головой и беспрестанно повторяла:
— Он сказал, что женится на мне, когда вернется… сказал: жди меня, Петруся…
— И ты, глупая, будешь ждать?
— Буду.
Старуха сильно обеспокоилась; ее сухие губы и желтые, как кость, щеки так быстро двигались, как будто она с большим трудом что-то пережевывала своими беззубыми челюстями. Она еще несколько раз повторила внучке:
— Выходи за Степана… может быть, он и не будет бить, а если когда-нибудь и побьет, так что? Лучше сидеть в мужней избе, чем весь век убиваться для чужих.
Но на все эти убеждения и советы Петруся отвечала только одно:
— Не хочу!.. Не пойду!
Петрова жена тоже уговаривала ее выходить за Степана.
— Он богатый, — говорила она, — работящий, хозяйственный, непьющий. Будешь ты ходить в покупных ситцах и ложкой сало есть.
Девушка отвечала:
— Пусть степаново сало свиньи едят.
Все эти уговаривания пробудили в ней гнев, по всей вероятности, впервые в жизни. Она сжимала губы и не отвечала. Что бы ей ни говорили о Михаиле и Степане, она молчала. Бабы свое, а она свое. Они болтают,
Однажды он пришел в воскресенье, когда в избе, кроме нее и старой Аксиньи, не было никого. Увидев его в дверях, Петруся выскочила в клеть, где начала насыпать горох из мешка в горшок, будто на ужин; но Степан тотчас же очутился подле нее и, обнимая ее одной рукой, другой стал пробовать запереть изнутри двери клети. При этом у него был такой страшный вид и он таким пронзительным голосом заклинал девушку, которую ему, как он говорил, теперь уж, наверно, удалось поймать в западню, что она сразу закричала благим матом и в глазах у нее потемнело. Все же она мигом пришла в себя, а может быть, она вспомнила слова и советы бабки: с покрасневшим, как пион, лицом, с искрящимися глазами и стиснутыми губами она вырвалась из объятий мужика и подняла руки вверх. Раз, два, три — и в зубы! И довольно! Степан, как ошпаренный, выскочил из клети, а затем и из избы; он сделал это главным образом потому, что услышал в сенях шаги Петра и не желал иметь свидетелей своего посрамления. Петруся, раскрасневшись, в слезах припала к коленям бабки, которая спустилась на ее крик с печи и, опершись на палку, стояла перед дверями клети, быстро двигая своими запавшими щеками и как бы всматриваясь в пространство затянутыми бельмом глазами. Однако она и теперь не разразилась ни гневом, ни слезами, только ее желтые руки после минутного блуждания в воздухе, найдя голову внучки, обняли ее так, словно это была потерянная и вновь найденная драгоценность. Минуту спустя она сказала:
— Ну, Петруся, нечего уж нам тут околачиваться… Хорошего тебе тут не будет. Поблагодарим Петра с женой за их хлеб-соль и пойдем куда-нибудь в другое место.
Петруся легко нашла хлеб и соль, так как слыла во всей околице отличной работницей. Ее приняли в небольшом соседнем барском имении и позволили держать при себе бабку с условием, чтобы за еду старуха пряла лен и шерсть. Два дня спустя после этого последнего отпора, который Степан Дзюрдзя получил от убогой сироты в виде трех громогласных пощечин, отворились на рассвете двери петровой избы и из них вышла Петруся в короткой сермяжке и синей юбке, в плоских башмаках и красном платке на голове. Всю одежду, свою и бабки, она несла за спиной в полотняном мешке, а у груди держала завернутую в полотно прялку. За ней шла слепая Аксинья, тоже в сермяге, низких башмаках и черном чепчике. Одной рукой она опиралась на палку, а другой крепко держалась за рукав внучки. Обе они были почти одного роста и одинаково худощавы; они вышли из хаты Петра и молча, выпрямившись, шли через деревню. Над ними в весеннем небе еще носилась белая ночная мгла, с обеих сторон стояли запертые дома и неподвижные деревья садов. Коровы не мычали, куры не кудахтали, и даже собаки еще не лаяли. Кое-где около отпертых ворот или за низким забором показывался кто-нибудь из уже проснувшихся и, увидевши этих двух женщин, шедших через деревню в сером полусвете, равнодушно или с жалостью в голосе приветствовал их:
— С богом!
Они в один голос отвечали:
— Оставайтесь с богом!
И двигались дальше. Румяная девушка выпрямлялась и прибавляла шагу, а уцепившаяся за ее рукав старая бабка поспешно шлепала вслед за ней, спокойно устремив свои слепые зрачки на мир, которого она не видела, но прикосновение которого чувствовала в дуновении раннего ветерка, развевавшего кругом желтого, как кость, лица выбившиеся из-под черного чепчика пряди белых, как молоко, волос.
Жители деревни мало знали о том, как жилось Петрусе в господской усадьбе, расположенной в трех верстах от Сухой Долины. Замуж она не шла. В том же году, когда она покинула деревню, Степан Дзюрдзя формально, согласно обычаям, сватался к ней. Она отправила сватов ни с чем, а Степан после этого целую неделю пил водку в корчме и дрался с кем попало. Люди начали поговаривать, будто девушка что-то «сделала» ему, если он не может забыть ее и так по ней убивается; верно, дала ему чего-нибудь выпить, чтобы уж он никогда от нее не отстал. И на что это ей, если она не любит и не хочет его? Мать Степана, тогда еще живая, сильно озлобившись на Петрусю за сына, однажды сказала: