Ведьмаки и колдовки
Шрифт:
— …или по записи. — Кристалл Евстафий Елисеевич снова достал из сейфа и протянул Лизаньке. — Не скажу, что мне было приятно смотреть это, но… ты права, я должен был убедиться, что тебя не неволили. К слову, это копия. А у Греля — оригинал. И ежели ты вздумаешь добиваться расторжения брака, то сия запись окажется в «Охальнике»… и я, Лизанька, ничего не смогу сделать.
Лизанька нахмурилась.
«Охальника» она не боялась… да кто ему верит-то? Но предусмотрительность супруга неприятно ее поразила. Выходит, он подозревал,
— И что мне делать? — как можно более жалобно поинтересовалась Лизанька, кристалл возвращая: не собиралась она смотреть его.
— Смириться. И жить с мужем в любви и согласии, как то было заповедано богами.
В любви и согласии?
Да эта сволочь Лизанькину жизнь порушила! И вообще, какая любовь, когда Лизаньку от одного вида супруга мутит?!
— Нет. — Лизанька топнула ножкой.
— Да, — спокойно ответил Евстафий Елисеевич.
— Папа! Ты же… ты сам говорил, что он человек непорядочный… что в истории темной замешан… что из-за него девица одна повесилась!
Евстафия Елисеевича этакий поворот в биографии зятя отнюдь не радовал, однако он был вынужден признать, что Грель Стесткевич хоть и был человечишкой подлым, но и в истории той невиновным.
— Сама она повесилась. Ее жених соблазнил и бросил. А Грель, про беременность узнавши, уволить пригрозил… девка и полезла в петлю, решила, что терять ей больше нечего…
Лизанька насупилась.
— А если…
— Она сама сказала.
И разговор этот был неприятен, как, впрочем, неприятен и сам зять, которого хотелось взять за шкирку и тряхнуть хорошенечко, а лучше покатым наглым лбом и об угол приложить, исключительно для вразумления…
— А если еще покопать…
— Лизанька, — Евстафий Елисеевич сцепил руки и подпер ими подбородок, точнее, дорогая супруга утверждала, что говорить следовало — подбородки, и второй следует убирать диетой, — чего ты добиваешься? Даже если выяснится, что он преступник, ты развода не получишь. Да, на каторгу спровадишь…
— А если на плаху? — тихо поинтересовалась Лизанька. И торопливо пояснила: — Он… я чувствую, что он нехороший человек… у вас же есть нераскрытые дела и…
— Знаешь, Лизавета, — познаньский воевода повернулся к окну, — в любом ином случае я бы сочувствовал твоему супругу…
Издевается?
Сочувствовать… этому ничтожеству?
— Успокойся, — велел папенька таким тоном, каким, должно быть, с душегубцами только и беседовать можно. У Лизаньке от ледяного этого голоса душа обмерла. — И скажи, чего тебе надо? Он молод. Собой хорош. Конечно, чинов невеликих, но мы и сами, чай, не из князей вышли. Был бы человек работящий, а там Хрыся с Фросьюшкой подсобят…
О да, подсобят сестрицы дорогие, которые небось рады-прерады, что Лизанька этак ошиблася. Конечно, в глаза-то улыбаются, поздравляют с замужеством, а за спиной шепчутся.
Посмеиваются.
— Чай, не чужие люди…
Уж лучше бы чужие.
Перед
Фросьин же студентик долговязый и вовсе в адвокаты выбился, хотя к нему-то папенька с немалым подозрением относится, не доверяет он адвокатской братии, но обмолвился давеча, что вскоре переедет Фросьюшка в Королевский квартал, дескать, там ее супружник квартирку прикупил.
Ну и практику.
А Лизаньке, значит, приказчика какого-то?!
Разве сие справедливо?
И Лизанька, скомкав платочек, бросила его под стол. Все равно она добьется развода!
…спустя две недели она была уже не столь в этом уверена. Мутило Лизаньку не от супруга, но от беременности…
— Ах, дорогая, я так счастлива за тебя! — воскликнула маменька, вытаскивая колоду. — Уверена, твоего ребенка ждет удивительная судьба!
Лизаньку вырвало.
Аккурат на чернявую трефовую даму, которая выпала первой.
— …а вам, дорогая, молиться надобно больше, усердней, — сказала сестра милосердия, подсовывая Богуславе молитвенник, обернутый для сохранности плотною бумагой. — Молитва душу облагораживает…
Сестра замолчала, уставившись выпуклыми очами, в которых Богуславе виделось окончание фразы: особенно такую, демоном измученную…
Измученной себя Богуслава не ощущала, скорее уж несправедливо обиженной, но молитвенник взяла: спорить с сестрами-милосердницами себе дороже.
— Спасибо, — сказала она слабым голосом. — Вы так обо мне заботитесь…
— Это мой долг. — Сестра слабо улыбнулась. — Но вижу, вы устали… хотите, я сама почитаю?
Больше всего Богуслава хотела, чтобы ее оставили в покое, теперь, когда демон покинул ее тело, это тело казалось таким… ненадежным.
Слабым.
Никчемным и… и пустым. Пустота сидела внутри, и из нее сквозило тьмой, с которой неспособны были управиться молитвы. Поначалу она надеялась на них, на свет, которым якобы переполнено каждое божье слово, но то ли Богуслава молилась без должного прилежания, то ли наврали ей про свет, но тьма не уходила. И слова, сколько бы их ни было произнесено, не заполняли внутреннюю пустоту.
Сестра, сев у изголовья кровати, расправила серое платье.
Скучная она.
Все они здесь скучны, одинаковы… суконные платья, белые воротнички, синие фартуки с тремя карманами… молитвенники эти… полотняные наметы, которые полагалось носить надвинутыми по самые брови. И оттого лица милосердниц казались какими-то половинчатыми.
Они говорили шепотом. И со смирением принимали любых пациентов…
…сестра бубнила. И голос ее монотонный убаюкивал, но Богуслава не желала соскальзывать в сон.