Великий лес (журнальный вариант)
Шрифт:
– Я читал в какой-то книге, не помню названия, – беззаботно обратился он к Кулеше, – о богатых, красивых и молодых женщинах, привыкших жить в достатке, которые шли за мужьями в дикую тайгу и в морозы, потому что тех ссылали туда из-за немилости властей. Не для всех женщин, коллега Кулеша, эта мужская вещь так важна, раз они шли за мужчинами только для того, чтобы раз в день увидеть своих мужей по дороге на лесоповал. Кто их удовлетворял, пане Кулеша? Видимо, никто. Что удерживало их возле тех мужчин, раз те их не удовлетворяли? Может, любовь, пане Кулеша? Поэтому я думаю, что есть, однако, на свете настоящая большая любовь, к которой все эти постельные дела остаются совершенно незначительным довеском.
В своей комнате он повернул выключатель электроплитки, открыл две банки щей, вылил их содержимое в кастрюльку и, ожидая, пока разогреются щи, отрезал несколько тонких кусков хлеба. Это составляло его обед – почти неизменный в течение трех недель. Он был голоден и зол и поэтому сказал Кулеше то, что сказал. Если бы этот лесник был немного более начитанным и больше думал, чем болтал, он бы ответил Марыну, что тогда некоторых женщин увлекала именно такая мода. А у моды есть сила, которой до конца еще никто не понял. Она может даже заставить жить вблизи мужчины без надежды на телесное сближение. Но теперь другая мода – совокупляться надо долго и часто, с одной, с другой, с третьей.
Значит, как бы об этом деле ни думать, как его ни поворачивать – оставалось фактом, что за Юзефом Марыном, который отделывал женщин тщательно и очень долго (маленьких и больших, красивых и безобразных, одних с удовольствием, других же без удовольствия, всегда, однако, отдавая все, что было в нем хорошего – в смысле сексуальном), – в лес не пошла ни одна. Ни маленькая, ни большая, ни красивая, ни безобразная. Даже его собственная жена Эрика. А ведь это не было путешествие в дальние края, в безлюдье и морозы, а едва за триста километров от столицы, в село со странным названием Морденги. И как бы ни рассматривать это дело, сверху или снизу, слева или справа, неизбежно получалось, что эти дамско-мужские проблемы не были так уж важны. Поэтому, если даже не хотелось верить в существование чего-то такого, как великая любовь, то разум приказывал думать, что если бы Эрика хоть немного его любила, он, видимо, получил бы от нее хотя бы короткое письмо или она приехала бы сюда сама, чтобы просто увидеть его, прикоснуться к нему, приготовить ему обед, подать завтрак или ужин.
Ночью он снова вслушивался в однообразный скрип старой кровати и старался представить себе голый зад Вероники, так же выпяченный, как тогда, когда она стирала белье во дворе. К сожалению, воображение его было бесплодным, оно не вызывало учащенного биения сердца, и даже напротив, замедляло его удары, навевало отупение и сонливость, о которых он давно мечтал. Сверху уже не веяло чем-то ужасным, отвратительным, вызывающим брезгливость, а только какой-то невероятной скукой.
...Он засыпал. В первый раз за три недели он засыпал, несмотря на однообразный скрип кровати – и именно тогда наверху что-то упало со страшным грохотом, Марын даже подскочил на своей железной койке. Он подумал, что эти трахались на чем-то вроде кресла, и оно упало над его головой. Потом, однако, он услышал повышенный мужской голос и, похоже, женский плач. Это было недолго, потом наступила тишина, настоящая тишина, впервые с тех пор, как он тут поселился. Он заснул и проснулся отдохнувшим, с возбужденным членом, как это и должно было быть по утрам у здорового тридцатипятилетнего мужчины. Стало понятно, что какая-то заблокированная шестеренка вдруг отцепилась в его психике, что тут же подтвердилось, когда он подумал о выпяченном заде Вероники.
В этот день он рысью поехал по опушке леса и по берегу озера, вдоль асфальтового шоссе, которое вело к расположенному в семи километрах селу Гауды. Большинство полуразрушенных домов в нем скупили люди из больших городов, отремонтировали, за деревней построили несколько десятков деревянных вилл с островерхими крышами, почти достающими до земли. В озеро вдавались узкие помосты для моторок и яхт. Неподалеку, километрах в двух в глубь леса, стояли огороженные сеткой и двумя рядами колючей проволоки две опустевшие виллы, которые были и как бы не были собственностью персон, известных по первым страницам газет. Марын никогда не заглядывал туда. Он только несколько раз пересекал дорожку, залитую асфальтом, но уже потрескавшуюся, местами поросшую высокой травой, потому что никто по ней давно не ездил, впрочем, это запрещал дорожный знак, стоящий на опушке. Старший лесничий Маслоха рассказывал, что почти год в Гаудах заседала какая-то комиссия, и деревня выглядела тогда как напомаженный труп. А потом комиссия вдруг уехала, и летом владельцы стали робко приезжать – сначала на день, на три дня, потом дольше, даже с женой, с детьми, с собакой. «Этим летом, снова все приедут», – заявил старший лесничий, и это подтвердилось, потому что открылась бездействовавшая весь год деревянная гостиница со стенами, выложенными лиственничными панелями, рестораном и семью комнатами наверху. Пока в ресторане не было большого выбора блюд, большей частью подавали фляки с хлебом и предлагали дорогие русские коньяки. Владелец гостиницы держал только барменшу и одну официантку, похоже, собственную дочку. Ей было не больше шестнадцати лет, узкие бедра, пухлые ягодицы, хорошенькое личико с густыми, от природы светлыми волосами и остро торчащие маленькие девичьи груди. Ей нравился Юзеф Марын, когда время от времени он приезжал сюда поесть фляков и выпить рюмку коньяку. Нетрудно было выделить его из толпы обшарпанных и недомытых лесников, которые пока – до лета и приезда хозяев домов и вилл – оставляли перед гостиницей служебный транспорт и напивались собственной водкой, привезенной в карманах зеленых мундиров. Эта девушка подавала Марыну фляки и рассеянно смотрела на него большими голубыми глазами, улыбалась маленькими, ненакрашенными губами и, видимо, только и ждала, чтобы он условился с ней где-нибудь в лесу. Марын знал нескольких таких девушек с таким же рассеянным взглядом и бледной улыбкой на губах, которая маскировала пекло вожделения, мучающее их. Ни один мужчина не мог их удовлетворить, хоть бы и делал это по три раза на дню и шесть раз ночью. Никогда они не были благодарны мужчине за это, не привязывались, всегда рассчитывали, что другой окажется лучше. Только к сорока годам они вдруг понимали, что лучших нет и никогда не будет. Такая, как она, пошла бы через лес и за десять километров в лесничество в Морденгах, только за тем, чтобы Марын занимался ею несколько часов. Однако, когда он представлял себе две однообразно скрипящие кровати – одну наверху, а другую внизу, к нему вернулось чувство брезгливости.
По дороге в Гауды он свернул в сторону болота Топник у озера. Вчера на тропке, протоптанной лесными зверями, он заметил расставленные силки. Сегодня он сразу увидел мертвую серну, задушенную петлей из тонкой веревки. Серна была еще теплая, а значит, это случилось самое большее час назад. Браконьер был здесь, возможно, на рассвете и застал пустую петлю, что означало, что он снова сюда придет. Может, и не сразу, может, в полдень или ранним вечером. Он галопом вернулся домой, поставил кобылу в конюшню, взял фотоаппарат, зеленую плащ-палатку
Он любил свою старую профессию. Любил даже то, что он то охотился, то сам становился промысловым зверем. Ощущение, что на тебя охотятся, тоже страшно возбуждает. Марын считал себя хорошим профессионалом, и даже очень хорошим, потому что он очень любил эту игру с самим собой и с другими. Ненужной и губительной оказалась только эта капелька доверия к другому человеку. Попросту он любил Иво Бундера, а любить нельзя было никого. И даже если кого-то полюбил, то тем более нельзя ему доверять. Но откуда он мог знать, что выкинет Иво Бундер ранним утром?
Тот взял с собой портфель с фамилиями и информацией и пошел с этим багажом в полицию. Но ведь Господь Бог, кажется, слепил человека именно из грязи. «Иди, грязь к грязи», – весело говорил Иво Бундер, пряча информацию о грязных делишках очередного «клиента» или «клиентки» в бумажную папку. А потом весь этот материал продал. Одним прекрасным утром в здании полиции. Продал, как корову, как овцу на ярмарке. И этим прикончил своего друга, Юзефа Марына. Не в прямом смысле слова, но в их жизни ничто не существовало в прямом смысле слова. Впрочем, два месяца в следственном изоляторе – это почти смерть. Что ждет Иво Бундера? Тоже смерть. А перед ней долгая полоса страха – можно было так сказать, если бы Бундер или Марын считали страх чем-то действительно ужасным. Они ведь постоянно жили в страхе. Им платили за страх, жизнь без страха не имела для них смысла. Страх мог возбуждать их, как женщина. И теперь, в берлоге под плащ-палаткой, Марын испытывает чуточку страха, потому что он не знает, как поступит человек, который придет сюда и услышит щелчок затвора фотоаппарата.
...Он увидел его в видоискатель. Маленький, чернявый, кудрявый, немного похожий на цыгана. Он так увлеченно занялся серной, что Марын сделал четыре снимка, и так был поглощен потрошением зверя, что Марын незамеченным подошел к нему на десять метров. Конечно, с фотоаппаратом в руках и с широкой улыбкой на лице.
Марын увидел страх в его глазах и успокоился, а это означало, что он избавился от собственного страха.
– Откуда-то я тебя знаю. Кажется, видел тебя на плантации у лесничего Кулеши, – сказал он ему. – Я долго тебя ждал. Серна попалась в восемь утра, а ты пришел только в шестнадцать пятнадцать. Заканчивай ее потрошить, потому что она скоро начнет вонять.
Марын подошел ближе и тотчас же понял, что имеет дело с обычным паршивцем, и даже не прикоснулся к кобуре с пистолетом. Он просто пнул паршивца по ядрам, когда гот поднялся над серной со штыком в руках. Он пнул его не слишком сильно, чтобы не причинить вреда. Он подождал, когда тот перестанет стонать и корчиться от боли, держась за низ живота, потом мягко заговорил с ним, и говорил до тех пор, пока самому не надоела эта беседа. Паршивец долго не мог понять, что его сфотографировали возле серны, что он собственноручно должен написать короткую объяснительную (когда, в котором часу, в каком месте он расставил силки и пришел за задушенной серной). Он писал медленно и с массой ошибок, то и дело швыряя на землю авторучку и большой блокнот, который Марын положил для него на свою полевую сумку. Он хватался за низ живота, пока Марын не пригрозил, что даст ему еще пинка.