Великий пост в произведениях русских писателей
Шрифт:
– Ничем не занимался, а жил хорошо, ну и стали за ним смотреть; а тут случился обыск: нашли бриллиантовые кольца, тонкое белье и другие вещи, ему не следующие; стали спрашивать: откуда взял, – все и вышло наружу.
– Сами сказали?
– Сами.
Следующий N – молоденький француз с розовыми щеками, одет в полинявшие светлые панталоны из летнего трико и сюртук из той же материи. У него в комнатке чисто, на столе лежит какая-то книга, и кровать закрыта одеялом. Он содержится по делу о фальшивых ассигнациях. Оправдывается и говорит с чистым парижским
Дальше молодой мужик с совершенно глупым лицом «по оговору воровства». Лицо немытое, чернее грязной онучи, на койке скомкана свитенка, и больше ничего нет. Вонь душит так, что нельзя говорить. Во всей фигуре арестанта заметна совершенная опущенность.
– Откуда ты? – спрашивает г. Л.
– Из тюрьмы.
– Давно был у допроса?
– Три недели.
– Это необходимый вопрос, – сказал мне г. Л., когда мы вышли из камеры. – Если недавно допрашивали, значит, дело идет, а если давно не было допроса, то нужно как-нибудь пододвигать.
– А что называется давно?
– Ну вот, например, три недели – это давно.
Я вспомнил одного моего знакомого англичанина, с которым мы почти ежедневно видимся в течение полугода и который никак не привыкнет, что на вопрос: который час? ему отвечают: пятый или десятый. Он всегда ожидает, что ему скажут тридцать две минуты пятого или сорок семь минут десятого, и сердится, что люди так не точно выражаются о драгоценнейшем сокровище, о времени. Что, если бы он послушал, как дорожат этим сокровищем в 3-й адмиралтейской части! Впрочем, пренебрежение временем, точно так же, как и неуважение к своему слову, у нас делается по простоте; это, похоже, отличительные черты, характеризующие нашу отчизну.
Я помню, что лет пять назад в самый разгар винокурения на одном заводе в П-ской губернии недоставало рабочих. Является артель человек в 15.
– Хотите работать, братцы? – спрашиваю я.
– Да, наймаемся, – отвечает артельный староста.
– Откуда вы?
– С – ского завода.
– Что же вы там не работали?
– Да так.
– Как так?
– Не подхоже нам там работать.
– Харчи, что ли, плохи?
– Да и харчи.
– А расписку у управляющего взяли?
– Нет, расписки нету-ти.
– Так как же я вас приму? Может, вы там забрали вперед?
– Ничего. Что вы опасаетесь?
– Да не могу, братцы. Дело соседское, еще история из-за вас выйдет.
– Ничего, – отвечают несколько голосов. – У нас из этого просто. Вам какое дело? Мы наймаем-ся и только.
– Нанимайте, – шепчет мне стоящий возле меня подкурок. – Что нам за дело? Нешто мало этого бывает? У нас из эвтого просто, – прибавляет он в виде неопровержимого аргумента.
Поприсмотревшись, и я понял, что все это действительно очень просто, и даже перестал опасываться принимать рабочих, не исполнявших своих обязанностей к прежним нанимателям, потому что не принимал их я, они шли к соседу и нанимались у него по той же самой простоте. Видно, не нами эта простота началась, не нами она и кончится: только мой знакомый англичанин
Но возвратимся к тюрьме 3-й адмиралтейской части.
В первой комнате третьего этажа, расположенной точно так же, как второй, сидит опять молодой француз. Ему на вид лет 20; одет в поношенный суконный сюртук; в комнате все в порядке, постель закрыта одеялом. Арестант говорит прекрасным парижским языком и жалуется на медленность по его делу. Он содержится за то же преступление, как и первый француз, которого мы видели в одной из одиночек второго этажа. Рядом с его комнатой комната художника, обличаемого в одинаковом отвратительном преступлении с русым парнем, который содержится во втором этаже.
Художнику на вид лет 40; он немец. Волосы с сильной проседью, одет очень опрятно, в галстук вколота булавка с каким-то камешком. Лицо очень скромное и даже доброе. Глаза выражают страдание, нос, что называют – утиный, в углах губ видна сильная сдержанность; признаков особенно развитой чувственности на лице уловить невозможно. Он жалуется на медленность следствия и надеется, что его пустят на поруки. Он работал у одного известного в Петербурге литографа и думает, что тот возьмет его на свое поручительство.
– Скверное дело, – говорит ему г. Л.
– Да, обвинение, но не дело. Дело пустое. Его никто не докажет, а взвести – мало ли что можно?
– Скверное дело – большая ответственность.
– Я вам говорю, что дело ложное. Лишь бы вели скорее следствие. Я об этом только и прошу.
Дальше в комнате очень молодой человек с красивым лицом, в котором заметна сильная вкрадчивость.
– Ну что? – спрашивает его Л.
– Да все ничего нет. Свидетелей нет; все тянут, – отвечал он очень бойко.
– Сам был полицейским сыщиком, – сказал мне Л., указывая на арестанта, – да и попался.
– Что он сделал?
– Бумаги там подписал какие-то фальшивые, – сказал квартальный.
– Этакой дока, а все-таки попался, – говорит Л.
– Что ж? Я только за других расписался, а никакого умысла не было.
Он начал о чем-то просить Л., я подошел к столику, на котором лежали книги и газеты. Тут была «Монфермельская молочница», несколько переводных романов Поль де Кока, аккуратно сложенные номера «Искры» за 1862 год, два номера «Иллюстрации» и номер «Петербургских ведомостей».
Оставив экс-сыщика, мы поднялись в четвертый этаж и зашли там только к одному арестанту.
Это отставной кавалерийский ротмистр***, судимый за разные подлоги. Лицо очень красивое, но неприятное. Говорит скоро и, видно, знает, что хочет сказать. В комнате накурено благовонной бумажкой, темные шерстяные занавеси на окне. Кровать опрятная, стол покрыт суконной салфеткой, на нем зеркальце, книги и несколько туалетных вещиц. Вообще комнатка убрана и не похожа на печальную, голую конуру, в которой сидит мужик «по оговору воровства».