Великий трагик
Шрифт:
– Permesso, signore... {Разрешите, синьор... (итал.).} - обратился к нему запачканный и оборванный итальянец в рыжем пальто, из которого, по общему стремлению итальянцев к их типическому костюму, он успел образовать эффектно накинутую на плеча мантилью. Слова его значили, что он желает закурить сигару - и Иван Иванович молча протянул ему свою.
– Grazia tanto!.. {Большое спасибо!.. (итал.).} - сказал итальянец и оборотился к музыкантам.
– Однако пойдемте - пора. Полчаса седьмого, - обратился ко мне Иван Иванович, взглянув на часы.
– Вот как... часы завелись!
– заметил я насмешливо.
– Надолго ли?
– Глупый, с позволения сказать, вопрос, мой милейший, - отвечал Иван Иванович, нисколько не смущаясь, - глупый потому, что совершенно лишний... Часы - это касса сбережения ходячей монеты, до первого востребования... Однако
Мы пошли.
– Знаете ли, что в вашем равнодушии, - начал опять Иван Иванович, только что мы вышли в аллею, миновавши мизерную кофейную Кашиня, - много непоследовательности... Вы вообще гораздо смелее пишете, т. е. говорите с самим собою, нежели говорите с другими... Между этим равнодушием и тем значением, которое придаете вы трагической струе в человеческой душе, лежит целая бездна. После того, что вы мне читали, именно от вас-то и надобно было ждать, что вы броситесь, как угорелый, на представления Сальвини... В сущности вы ведь ждете трагика как некоторого откровения, как подтверждения вашей внутренней веры...
– Послушайте, - отвечал я уже совершенно серьезным тоном...
– То, что видел я здесь до сих пор по этой части - и в чем, как хотите, а должен все-таки выказаться тон итальянского трагизма - не могло мне дать подтверждения веры. Вспомните представление "Медеи", не истовый крик и зверообразные гримасы актрисы, позировки Язона., все это я лучше хочу видеть на площадях, где продавец разных медицинских средств, размахивая руками, с патетическим тоном рассказывает толпе об удивительной, чудесной силе своих товаров, - чем в театре. Итальянская трагедия - опера... вот это дело другое. Помните, даже тщедушная Альбертини обращалась в трагический образ в сцене восстания в первом акте "Джованны ди Гузман" - и помните в каком я был восторге. Вспомните притом, сколько раз я добросовестнейшим образом обманывал себя в своих исканиях трагического!!. Я вам рассказывал, кажется, что, увлеченный криками толпы, я не мс устоять в своем первом впечатлении от игры одного молодого актера.
– Нет, не рассказывали, - отвечал Иван Иванович.
– Это очень любопытно.
– Не знаю, любопытно или нет, но для меня самого это факт весьма важный и наводящий на размышления... Явился раз на сцене моле дои дебютант. {27} Я ходил его смотреть всякий раз - и несколько раз сряду мне все казалось одно и то же, что природа не создала его трагиком. Голос у него был сильный и звонкий; того, что называется теплотой и что в трагизме гроша не стоит, было у него ужасно много, - рутина уже в него въелась - проникла во все: в интонации, в эффектные заканчиванья монологов, в движения. А главное, главное, что бесило меня, - это была физиономия, красивая, благодушная до телячьего благодушия, да еще преобладание сентиментального тона - лучше сказать у него только и был один тон, тот тон, в котором заканчивал покойный Мочалов первый акт драмы "Смерть или честь", {28} словами: "о надежды человеческие, что вы такое?..". Этого тона трагику мало - и не им бы великий Мочалов, т. е., пожалуй, и им, но в соединении с другими тонами. Мнение свое выражал я открыто. Юный трагик сердился - да и множество приятелей стали на меня сердиться. Публика встречала и провожал нового любимца постоянными рукоплесканиями. Он переиграл множеств ролей, мочаловских и каратыгинских _создания_, лица не было и в одной... но между тем _что-то_ было, _что-то_ он играл, играл искренне и нельзя было сказать, что это _нарочно_, что это только игра. Нет - _какие-то_ стороны лиц он играл _взаправду_, и этим он был много выше другого, опытного актера, который все лица играл нарочно, хотя между ними обоими было много общего в сентиментальном тоне... Вот это _что-то_ его игры, соединенное с некоторою верою в общее увлечение с некоторою трусостью собственного чувства, под конец увлекло меня - ненадолго правда, но увлекло. Потом это _что-то_, разумеется, всем приелось. Начали говорить, что он недобросовестно учит роли, что он на деется только на средства своей груди... Может быть, и так, но кажется, правее было мое первое впечатление. Он не был рожден трагиком - и что бы он ни делал для ролей, он всегда чувствовал бы только одну их сторону, а прочие выходили бы не живые, а деланные... Вот вам один мой опыт. Хотите другой?
– Я вас слушаю внимательно и принимаю ваши слова к сведению, - отвечал задумчиво мой приятель.
– Были вы в Берлине?
– спросил я.
– Был - а что?
– Кого вы там видели из трагиков?
–
– Ну и я его видел... В Ричарде III видели?
– Видел.
– Ну что ж?
– Да то же, что вы сказали о другом, только с другой стороны. Он не поэт, а сочинитель: он _делает_ роль...
– И ведь удивительно искусно делает, - перебил я...
– Помните последнюю сцену первого акта, сцену с убийцами. Тут было сделано - до _ужаса_.
– Правду вам сказать, - отвечал Иван Иванович, - он разочаровал меня только с третьего акта. Помните ли вы сцену с Анною в первом акте? Несмотря на общую форсировку немецкой трагической дикции, на общую же угловатость движений, - она была ведена так искусно, что только потом уж я догадался, что это искусственно. Потом костюмировка, историческая верность образа, мастерство в отделке частностей!!. Влияние первого акта на меня было таково, что, когда во втором он появился в залу, куда привели умирающего короля, его появление навело на меня ужас, смешанный с отвращением... Жаба какая-то, випера... {29}
– Ну да...
– перервал я опять.
– Почти так чувствовал я, и почувствовал бы, вероятно, всякий, в ком любовь к шекспировским трагическим образам приготовляет известного рода душевную подкладку... Но второй же акт и положил предел всему, что можно _сделать_, - так что все дальнейшее обличило только сделанность предшествовавшего... От целого представления вы, вероятно, как и я же - чувствовали удивительное наслаждение, но какое-то холодное, совсем ученое наслаждение. Не только _Ричард_ - все актеры ужасно умно сочиняли свои роли: в представлении была гармония, целость...
– И великолепная обстановка, - перебил Иван Иванович.
– Помните появление теней и их совершенно незаметное исчезание?
– Ну да - все это было отлично _сделано_: я помню, что я мог победить даже свою прирожденную русскую насмешливость в отношении: к напыщенности немецкого тона чтения. Но _трагизмом_ тут не пахло.
– Да! тут трагизмом не пахло - вы правы, - сказал Иван Иванович.
– Я знаю, что уже под конец третьего акта я желал, чтобы исчезла эта великолепная и добросовестная постановка, вся эта исторически верная подделка костюма и наружности и даже привычек главного лица... чтобы все это заменить хоть на минуту одним мочаловским звуком, одним волканическим порывом. Фуй, - как низко упал Дессуар в сцене, где он велит трубами заглушить проклятия матери, и как ничего не выгорело из его эффектного молчания по ее уходе... У вас хорошо сохранились в памяти мочаловские представления Ричарда?
– Мочаловские минуты - да! а представления, целые представления довольно тускло. Я видел его в Ричарде, когда мне было лет четырнадцать. Правда, что меня с девяти лет начали возить в театр и что я видел Мочалова во всем, что ни играл он, - отвечал я.
– Ну-с - я ведь тоже вырос на Мочалове, - начал опять Иван Иванович, только так как я вас годом старше - то и воспоминания мои несколько определеннее. У меня перед глазами - и безобразный, какой-то полиняло-бланжевый костюм Мочалова... припоминаете? и декорации, которые так же могли представлять Париж, Флоренцию, даже Пекин - как и Лондон; предо мною и несчастнейший, выступающий гусиным шагом Боккингем или Буккингам - с твердейшим ударением на букву _г_ произносилось это имя, и Клеренс, которого, видимо, протрезвляли целые сутки, - ведь это все было уже давно, очень давно, во времена патриархальные, и леди Анна такая, что лучше фигуры нельзя было бы желать для жены гоголевского портного в "Шинели"... И из-за всего этого вырисовывается мрачная, зловещая фигура хромого демона с судорожными движениями, с огненными глазами... Полиняло-бланжевый костюм исчезает, малорослая фигура растет в исполинский образ какого-то змея, удава. Именно змея: он, как змей-прельститель, становился хором с леди Анною, он магнетизировал ее своим фосфорически-ослепительным взглядом и мелодическими тонами своего голоса...
– Боже мой, что это был за голос, - перебил я невольно...
– В самой мелодичности было что-то энергическое, мужеское; не было никогда противной, аффектированно-детской сентиментальности, которая так несносна в разных jeunes premiers, {первых любовниках (франц.).} не было даже и юношеского... Нет, это была мелодичность тонов все-таки густых, тонов грудного тенора, потрясающих своей вибрацией... Ну как же вы, Иван Иванович, после этого сердитесь на меня, что я не бегу смотреть, как угорелый, на вашего Сальвини? То, что мы видали с вами, неповторяемо.