Венгерский набоб
Шрифт:
– Только ему и забот! – рассмеялся Кечкереи. – У него другое было на уме. Он цыганский оркестр посадил у себя в изголовье да песни велел играть, а сам бутылками с токайским обложился, чтобы и на тот свет нетрезвым заявиться. В завещании наказал гроб увить виноградом, а цыгане чтоб играли по дороге на кладбище песню «Тенью жизнь промчалась», она очень красиво, меланхолично начинается, а кончается лихим аллегро: «Гей, подымем фляжку!». Двум цыганским оркестрам предписал вот какой обряд пожизненно: один утром, другой вечером
– Жаль только, – вмешался с сардонической усмешкой граф Гергей в этот благодушный оговор, – жаль только, тем ничего не оставил, кто его память отборными анекдотами увековечит. И мы бы тут, по крайней мере, даром не старались!
Послушав г-на Кечкереи, послушаем и питейную братию.
Она вся у Кутьфальви и успела уже залить за воротник.
Ходит кубок вкруговую. Питухи в своей стихии – вернее, «стихия» в них: вино. Взрыв хохота следует один за другим. Кто сморозит глупость покапитальней, тот и рад.
– Раскаялся, греховодник, на старости лет, – продолжает Мишка Хорхи начатый рассказ. – Днями целыми псалмы все пел да по-французски и по-немецки учился, дурень старый, чтобы с ангелами на том свете объясняться: вдруг по-мадьярски не поймут.
– Га-га-га! По-французски и по-немецки.
– А в последний самый день погребок свой замуровал, дабы не впал кто во грех винопития, – я сам с каменщиком говорил, который там работал, – и спиртное в своих поместьях только в аптеках разрешил отпускать.
– Га-га-га! В пузыречках, заместо капелек.
– И еще приказал, никто чтоб, кто только живет в именье, не зарился на чужих жен, а коли есть распутницы, всех их в Береттё утопить, если же школьница какая со школьниками вместе вздумает играть, церковное покаяние пусть принесет.
– Га-га-га! Во храме покается.
– Но племянника не посмел-таки лишить наследства.
– Да-аа, ренту годовую ему назначил; побоялся, значит, что проклянет.
– Да нет, сраму побоялся, что Карпати – Карпа-ти! – побираться пойдет.
– Смерти, бедняга, боялся, потому и переменился так. Едва гроб при нем помянут, помертвеет весь от страха, а конец почуял, восьмерым попам приказал встать вкруг своей кровати: так молитвы орали, что ангелы оглохли, наверно, в раю, и трезвонить велел во все колокола… Все, что было у него, церкви завещал.
– Окромя сына. Его он господину Сент-Ирмаи преподнес в подарочек.
– Да чего там, – вставил Кутьфальви с наглой ухмылочкой, – пожила бы молодушка подольше да попади я к ним в дом, спорим,
– Спорим, и я бы не оплошал! – сказал, ударяя себя в грудь, Лаци Ченке.
– И я! И я! – заорали все.
И никого не нашлось, кто бы кубком в головы им запустил.
Пока жива была Фанни, и подойти не смели к ней, слова путного ей сказать не умели, а теперь вот порочили ее.
Это тоже самобытнейшая их черта.
Предоставим же их самим себе, такие – неисцелимы. Это больные, которые никаких лекарств не признают.
Заглянем теперь в клуб на Boulevard des Italiens.
Знакомые нам лорды и сеньоры по-прежнему пересуживают всех на свете в балконной и, если не хватает присутствующих, переходят на отсутствующих.
Здесь и лорд-оригинал, и северный князь, и маркиз Дебри, и множество других, до которых нам дела нет.
Вошел мосье Гриффар, богатый банкир: лицо приятное, улыбающееся, как всегда.
– Ах, мосье Гриффар! Вам, верно, лучше известно, вы ведь ближе знали его, – воскликнул, устремляясь к нему, веселый маркиз в ожидании, видимо, решающего слова в занимавшем всех споре. – Скажите, мосье, правда ли, будто у дяди Абеллино сын родился?
– Совершеннейшая правда, – отвечал мосье Гриффар, разматывая длинный зимний шарф.
– Но это же очень плохо для Абеллино. Особенно если он не может доказать, что предполагаемый наследник – подставной.
– Этого он действительно не сможет, – сказал г-н Гриффар со всей убежденностью.
– И того, что дядина жена в предосудительной связи состояла с кем-нибудь?…
– Супруга его дядюшки образцом добродетели была, – возразил мосье Гриффар.
– Эх! Тогда Абеллино в скверном положении.
– В худшем, пожалуй, его кредиторы, – вставил лорд Бэрлингтон.
– Да, вытянутся, наверно, лица у тех, кто деньгами его ссужал под залог ожидаемого наследства.
– Вне всякого сомнения, – ответствовал мосье Гриффар с приятной улыбкой на своем ясном округлом лице.
Ни единый мускул не дрогнул в нем; ни взглядом, ни морщинкой на лбу не выдал он, что и сам лишился нескольких миллионов по милости этого фатального нового наследника. Право же, неловко слишком, узнай все, что какой-то варвар тупоголовый перечеркнул его расчеты.
Если, встретясь с г-жой Майер, случалось кому-нибудь спросить, по ком она надела траур, следовал такой ответ:
– По доченьке моей незабвенной, по Фанни драгоценной, по его сиятельства графа Яноша Карпати супруге – сокровищу души моей.
И слезы сыпались у нее градом.
Девицы Майер тоже черные платья понадевали. Красоткам черное очень к лицу. Но если кто допытывался, нет ли других причин предпочесть темный цвет, кроме этого его достоинства, они, хотя без слез – от слез глаза тускнеют, – объясняли: