Верди. Роман оперы
Шрифт:
– Нина, Нина! – Капельдинер нервничал. – Обтереть кресло для эччеленцы! Скорей! И платок на колени Марио!
Только теперь Верди увидел, что красивый юноша сидел, поджав под себя скрюченные, жутко короткие, бесполезные ноги. Тяжелой тошнотой горечь жизни захлестнула сердце.
Нина, бедная девушка, на которую легло все бремя этой злосчастной семьи, вышла желтая, хмурая, недобрая, прикрыла брата одеялом, обтерла для гостя деревянное кресло и опять ушла. Дарио еще раз попытался оправдать семейное несчастье.
– Разве могло быть иначе? Посмотрите только на нее, на эту книжницу, так сразу поймете, откуда у него больные ноги!
Он усиленно старался свалить с себя вину. Молча, с болью в сердце, маэстро подошел к Марио. Тот снова склонился над работой. Он был одним из тех
– Долго вы работаете над такою вещью, Марио?
– Два-три дня.
– А для кого?
– Для одного фабриканта из Мурано.
– Сколько платит ваш фабрикант за стеклянную картину?
– Три лиры.
Подав свой тихий ответ, Марио опять принялся за работу. Снова и снова подхватывал он стеклышки и, не глядя, вставлял на место.
Вкрадчиво, почти подобострастно, подошел к нему отец в зеленой своей ливрее.
– Сыночек! Ты можешь найти свое счастье! Посмотри на господина! Он – эччеленца!.. Ведь правда, сыночек, ты нам споешь, да? Мы тебя давно не слышали.
Юноша качнулся и безмолвно поднял руку, как бы обороняясь. Старик стал упрашивать.
– Марио, милый! Ведь ты не захочешь огорчить меня. О, если б ты знал! Этот господин, наш гость, он – эччеленца, большой директор. Твой час настал! Спой нам, спой!.. Ты должен!
От этих неясных, неловких намеков Марио только пуще заупрямился.
Маэстро сам на себя дивился. Он, ненавидевший всякое дилетантство в музыке и считавший личным оскорблением, если пели при нем любители, – он сам просил калеку спеть! Благоговение перед необычайной судьбой, как всегда, победило его. Страдающий Марио с его тонким, отрешенным лицом склонил маэстро к удивительной обходительности, какой он до сих пор не знал за собой.
– Что вы охотней всего поете, Марио?
– О, ничего, синьор, ровно ничего!
– Песни или оперные арии?
– Да нет, синьор! Просто что в голову взбредет, разные глупости!
– Вы, значит, импровизируете, как делалось в старину?
– Да, видит мадонна! Он отлично это делает, эччеленца! – взволнованно воскликнул капельдинер, зажегшись гордостью при иностранном слове.
– Молчи, отец! Говорю тебе, молчи! Право, сударь, я ничего не пою!
Все медленней бегали по доске пальцы калеки, все чаще поднимал он взор к бородатому лицу: гость, казалось, вовсе забыл о себе и силился от всей глубины своей любви победить горе пленительной улыбкой. Марио постепенно сдавался.
– Мать играет, и тогда поется само собой, – сказал он уже совсем беспомощно.
– Мать, мать! – закричал старик, спеша воспользоваться мгновением. – Мать, бери гитару!
Минуты, когда она могла аккомпанировать пению сына, были для помешанной неземною отрадой. Пусть она сама давно утратила способность последовательно мыслить – в ней мыслила музыка сына, и тогда, ничего не сознавая, она не допускала ни малейшей ошибки. Свершалось таинство воссоединения матери и сына в музыке.
Она не заставила дважды себя просить. Сгорбившись, полуслепая за своими очками, старушка в упоении села рядом с Марио и, точно младенца, прижала к груди гитару. Она смотрела на сына, но он не менялся в лице. Она прислушивалась; но он не обронил ни слова. Потом она удовлетворенно кивнула несколько раз головой, как будто узнала уже все, что нужно, и медленно зазвучали аккорды. Марио сильно побледнел, откинул назад голову и закрыл глаза. Он начал без слов мурлыкать про себя – сперва проверил мотив пианиссимо, чтобы затем подхватить его в mezza voce. [37]
37
Вполголоса (итал.).
Верным,
38
Белый (то есть бестембровый) голос (итал.).
Песня Марио, еще бессловесная, наполняла комнату. Постепенно из пустых слогов начали складываться слова. Но смысл этих слов был иным, чем их обычное значение. Песня, как бесприютная душа, в ограниченности языка искала воплощения, которого ей никогда не найти.
Так среди прочих родились такие стихи:
Уходят в море корабли.Я плыть их пускаю, мои корабли с островов.Где любимая – там или здесь?Радость пусть унесут,Но месть остается со мной.Корабли! Вы уходите в море, – Ahim'e! [39] Месть остается со мной!39
Это междометие итальянских песен трудно передать звуками другого языка. (Прим. автора.).
Или такие:
Я любил их всех поцелуями,Голосом я их любил.Но загудел на башне колокол,Смерть стучит по столу и в ларь.Я же зову: радость, веселье, радость!Ahim'e!Колокол смерти гудит,Голосом моим красавиц я любил!Так, в бессознательной, не властной над собой душе певца высший язык музыки вызывал к жизни истинную поэзию. Это было прямо противоположно вагнеровской теории, по которой поэзия должна пробуждать музыку.
Маэстро отдавался своеобразным модуляциям красивого голоса, и сердце его наполнилось светлым счастьем от сознания: конечно, этот гениальный калека понятия не имеет о законах формы, и ухо его мало знакомо с музыкой опер, как на то указывает самобытность его импровизированных мелодий, – и все же он поет совершенные, законченные арии; мелодия найдена, потом она ширится и развивается во взволнованной фразе и затем, как заблудшее, тоскующее существо, возвращается назад в себя самое. Итак, квадратура арии, осмеянная симметрия, трехчастность – или как бы там ее ни называли – вовсе не произвол, почему-то, когда-то навязаннный миру, а естественный закон] Естественный закон, возвещенный и утвержденный итальянским гением.