Верховники
Шрифт:
Михайло, подхватив оброненный мажордомом подсвечник, метнулся на другую половину. Перебежал какой-то коридорчик и сразу наткнулся на запертую дверь. Максимушка, спешивший следом, приналёг на разукрашенные тритонами и наядами золочёные створки. В дверце что-то хрустнуло, и Максимушка ввалился в закрытый покой. Обожгло встречным выстрелом, пуля царапнула плечо. Но сгоряча Максимушка не заметил, бросился к огромной дубовой кровати с балдахином. Послышались возня, сопение. Михайло высоко поднял подсвечник: к его ногам холодной лягушкой шлёпнулся граф Дуглас — генерал-губернатор Эстляндии, кавалер многих шведских и российских орденов, большой любитель запускать фейерверки на мужичьих спинах. Михайло перевернул
— Э, да вы старые знакомцы, погляжу?! — не без насмешки пробасил Максимушка. Он с любопытством оглядел комнату. — Мать честная, голая баба! С нею он, чай, и прохлаждался! А ну, подойди, молодка, не бойся! — Максимушка придвинулся к обнажённой девке и отплюнулся, — Тьфу, чёрт, да это парсуна!
Михайло даже не рассмеялся на эту незадачу. Он смотрел на полураздетого человечка, лежащего у его ног, и искал и не находил в себе того бешеного чувства неутолённой мести, которое мучило его в остроге. Ведь это он подбил Камчатку взять особняк Дугласа. Но сейчас, когда этот человек был в его власти, он не испытывал ничего, кроме презрения и даже жалости.
Максимушка посмотрел на товарища:
— Кончай его, паря! Будя тянуть! — И затем, точно уловив в лице Михайлы что-то жалостливое, закричал яростно: — Кончай немчуру! Мало он нашей кровушки попил! — И прежде, чем Михайло что-то сказал, ударил по голове графа саблей, как топором. Дуглас дёрнулся и затих.
Внезапно из-за спадающей на пол портьеры вылетела графская девка-полюбовница с распущенными волосами, с обнажённой шпагой в руке. «А-а-а!» Михайло выстрелил ей в лицо прежде, чем шпага вошла между лопаток Максимушки. «Бежим!» Он бросился к выходу, точно спасаясь от вида человеческой крови. Максимушка помедлил, наклонился к убитой, в изумлении покачал головой: горяча, ах горяча! Должно, цыганская кровь!
Жарко пылали графские палаты, в их отсветах во дворе мельтешили чёрные тени. Ватага уходила садами с мешками, набитыми графским добром. С улицы не без опаски подступали к горевшему особняку караульные солдаты.
— Чего медлишь, Михайло! — крикнул Камчатка, перебегая от дерева к дереву, отстреливаясь. Михайло не ответил.
— Да что с ним? — удивился Камчатка.
— Не иначе как первую чужую кровь пролил! — рассудительно заметил Максимушка.
— Снявши голову, по волосам не плачут! — сердито крикнул атаман.
Максимушка меж тем сердито засопел, сгрёб Михайлу могучими ручищами:
— Будя, паря, будя! Дело ждёт!
Дело ждёт! Точно в горячке Михайло бежал через зимний сад между Максимушкой и Камчаткой. С подворья доносились отдалённые голоса. Тревожно всхлипывали красные светляки далёких теперь выстрелов погони.
В первое же воскресенье после разгрома Дугласовых палат дуванили [80] .
80
Дуванить — делить добычу после набега.
В Китай-город по случаю базарного дня народу — яблоку упасть негде! У шалашей с горячими закусками, квасных кадей, кружал, выносных очагов, питейных погребков, пирожных — не протолкнуться. По-весеннему озорной ветерок весело полощет флаги над кабаками-фортинами. Лица у прохожих от лёгкого морозца радостные, весёлые.
Вольные казаки, как именовал своих сотоварищей Камчатка, шумной ватагой остановились у табачной лавки. К дверям лавки прибита доска-вывеска. На ней намалёван красавец офицер с длинной курительной трубкой. Камчатка и Нос подтолкнули
— Один раз живём, парень! — И весело зазвенел золотыми в припрятанном кошеле. — Сейчас увидишь, как гуляет атаман!
Добыча у графа была взята богатая: золотая и серебряная посуда, графские драгоценности из потайного ларца, дорогое ожерелье, сорванное с дугласовской полюбовницы. У скупщиков краденого глаза разгорелись, как увидели эти вещи.
«Дуваним, парень!» Камчатка ногой распахнул дверь кабака. За ним в кружало ввалилась вся ватага. Камчатку, казалось, здесь все знали, сразу полезли обниматься какие-то дружки и случайные знакомые. В кабаке было шумно, смрадно, крепко пахло чесноком и дешёвой водкой. У стойки толпились, толкались, отхаркивались, пили водку и романею мелкие посадские людишки, извозчики, кабацкие ярыги, отпускные солдаты, гулящие бабы. В дальней чистой комнате сидели заезжие нижегородские купчины. Солнце едва пробивалось через грязные подслеповатые полуподвальные окна, серебрило железные крылья двуглавого орла, прибитого к стене за стойкой. Под орлом, недвижимый и мрачный, восседал на бочке сам целовальник по кличке Хребет. Волосатые кулаки тяжело лежали на стойке. Михайло вздрогнул, столкнувшись с его вопросительным взглядом: что, мол, за людишки пожаловали? Но Камчатка, тот и глазом не повёл, растолкал пьяных у стойки, хищно уставился на целовальника:
— Что, дубовый хребтина, старинных знакомцев не признаешь?
— Как не признать, на тебе ведь ещё должок висит, друг ситный! Целых пять целковых, и я те целковые ох как помню! — недовольно пробурчал целовальник.
— А коль признал, так ставь нам бочонок лучшей водки гданьского розлива да освободи чистый угол! — И Камчатка небрежно, без счёту, высыпал на стойку горсть золотых. Звонко застучали золотые кругляши о стойку, и сразу просветлело хмурое лицо целовальника — он засуетился, забегал, задвинул стол купцов-нижегородцев за печку, выкатил бочонок с отборной водкой.
— Знай наших! Камчатка гуляет! — Атаман выбил запечатанную пробку у бочонка, разлил водку в чарки. — Э... брат, первая всегда комом! — дружески похлопал Камчатка по спине Михайлу. — Зато другая соколом!
И точно, после второй чарки Михайле стало весело и отрадно.
Тут-то они дуван дуванили, Золотую казну делили мерою, А цветное платье делили нотою... —затянул Соловушка любимую песню атамана, и Михайло ещё раз поразился красоте его голоса.
— Тебе бы в театр надобно, Соловушка! Радовал бы людей своим талантом... — сказал он Соловушке, но тот в ответ только кудрями тряхнул:
— Как выпороли в шестнадцать лет меня по барскому приказу на конюшне, тут и начались мои театры. Барину петуха, а сам в леса! А ты баешь, театр! У меня вся жизнь, парень, — театр!
При мысли о театре неведомо отчего Михайле стало грустно, словно заскучал он о чём-то самом родном и близком, а теперь далёком и невозможном. И сразу же вспомнилась Дуняша. Навалилась тоска. И чтоб прогнать ту тоску, Михайло одним духом осушил ещё чарку.