Верни мои крылья!
Шрифт:
– Нет-нет, такого не бывает! – с готовностью зачастила Катя. – У вас никогда не бывает неудач, поверьте. Никогда, даже не сомневайтесь! Борис Евгеньевич, ваш талант так велик, я… я не знаю, как сказать. Вы простите меня, я такая косноязычная, все путается в голове…
Стародумов понимающе улыбнулся. В зеркале ее зрачков он видел самого себя, значительнее и лучше, и это пьянило сильнее вина. Катя облизала шершавые губы:
– Я не представляю, просто не представляю, как вы… Это же откровение, Божий Промысел, так играть. Вот правду говорят, что талант – это Божья искра.
– Кое-кто с вами поспорил бы. Кое-кто у нас, особенно в последнее время, считает, что навлек на себя проклятие, и все мы, актеры, прокляты…
– Какие ужасы он говорит.
Нике было неловко слушать их беседу, но теперь уже поздно обнаруживать свое присутствие, а к метро она могла направиться, только пройдя мимо них. Придется подождать. Девушка отступила за колонну, стараясь не очень вслушиваться, но голоса зазвучали еще явственнее, словно нарочно проникая внутрь ее головы.
– А можно спросить? Мне всегда было интересно, каково это – существовать на сцене? Вы ведь все-таки постоянно думаете, что скажете и сделаете в следующую секунду?
– Когда как. Иногда меня просто захватывает и несет. Это как волна. Ведь то, чего нет, можно легко себе представить. – Разговор доставлял Стародумову удовольствие, и отвечал он подробно, но тоном не менторским, а вкрадчивым, словно за словами скрывался какой-то иной смысл. – Взять хотя бы расположение предметов на сцене. Их не надо запоминать, как не надо запоминать расположение шкафов на собственной кухне. Все это существует, действительно существует, хоть и в воображении. Какое-то пограничное пространство, где реальность искривляется, истончается, и через нее, как сквозь тюль, как через сито, в дырочки, просачивается другой мир. И одновременно с этим кто-то бесстрастный внутри трезво оценивает, рассчитывает количество шагов до края сцены, нужный такт в едва слышимом музыкальном сопровождении, чью-то реплику, после которой идет моя собственная. Вот как сейчас. Я говорю, а сам вижу, как ты замерзаешь…
Он обратился к Кате на «ты», и Ника скорее от удивления, чем из любопытства, выглянула из-за колонны, о чем тут же пожалела. Стародумов стоял к Кате близко-близко, взяв ее дрожащие ладошки в свои. Поднес к губам эту трепетную лодочку и подул в нее, согревая дыханием. Потом аккуратно снял совиные очки с Катиного носа и прильнул к ее покорно и жалобно приоткрытым губам.
Ника отвернулась. Перед глазами встала сцена еще одного поцелуя, не так давно разбившего ей сердце. Неужели она навсегда обречена лишь подглядывать? Захлебнувшись синильно-горьким отчаянием, девушка, не разбирая пути, бросилась за угол здания: так к метро было в полтора раза длиннее, но уж лучше перелезать через сугробы и обходить бесконечный бетонный забор, чем стоять на обочине чужой жизни.
В метро, среди нахохлившихся пассажиров последнего поезда, дремлющих и вздрагивающих в сонных провалах, то и дело отталкивая ногой катающуюся взад-вперед пивную бутылку, льющую коричневый след на зашарканный пол, Ника постепенно приходила в себя. И размышляла над словами Стародумова. Они оказались удивительно созвучны одному из прежних ее разговоров с Кириллом, запечатленному в памяти почти дословно.
– Твое тело знает миллион вещей, о которых ты даже не задумываешься, – негромко говорил Кирилл, убаюкивая ее. – Ведь ты не глядишь на отметку «максимум», когда наполняешь водой чайник? Нет, ты и так чувствуешь, когда пора закрыть кран, потому что твоя рука помнит вес полного чайника. Заходя в темную спальню, ты безошибочно находишь на стене выключатель и не думаешь о том, как завязываются шнурки, как заплетается коса – если у тебя длинные волосы, конечно. Длинные, кстати?
– Да…
– Хорошо. Все это твое тело знает без раздумий. А значит, знает мозг. Ты когда-нибудь думала о том, сколько видит человеческий глаз? Вытяни руку вперед. Давай, вытягивай. Вытянула?
– Да, – Нике было приятно слушаться его.
– Видишь ноготь большого пальца? Это по площади то пятно, которое глаз действительно видит.
Так вот как устроено актерское мышление? Просто еще один пространственный пласт, чистое творение реальности. Не сообщая ничего о своей профессии, Кирилл говорил достаточно, и будь она чуть поумнее, ей бы непременно стоило догадаться, что он актер. Хотя – что бы это дало? Спасло бы от его появления в театре «На бульваре» и в ее жизни? Или, может быть, спасло от того, что рядом с ним оказалась Римма? «Римма – хорошая», – шепнула Нике совесть. Снова. А сама Ника никак не влияет на происходящее и только подбирает его крошки, вот и все. Величиной с ноготь, а может, еще меньше.
Ужинать она не стала и сразу прошла в спальню, тронула холодную раму – сквозь щели сильно дуло. Это была третья ночь с полнолуния. Ника глядела в темноту окна бездумно, впав в какую-то прострацию, и заметила, что с соседнего дома, с самой его крыши, светит фонарь, которого раньше не было. Фонарь горел, во много раз превышая яркость остальных фонарей и окон в округе, и увеличивался в размере, будто рос. Только тут она и догадалась, что никакой это не фонарь вовсе, а луна восходит из-за дома: горизонты, слияние неба и земли, в городе непозволительная роскошь. Луна выплывала из-за крыши, и на желтке ее круга четко, как на постановочном фото, проступал геометрический излом телевизионной антенны, это Христово распятие новой цивилизации. Ника поразилась, как быстро движется по небу светило: с каждым мгновением диск был виден все больше, и не успела закончиться минута, как луна появилась вся, оторвалась от крыши и устремилась вверх, идеально кругла, с наброшенной с одного бока легчайшей тенью, но еще целая. В ее скольжении было непреклонное, упрямое равнодушие, и Нику охватило тоскливое чувство собственной конечности перед лицом бессмертия неведомых богов. Луна восстала, самодостаточная, самодовольная, хохочущая, и Ника снова уверилась в том, что лунное одиночество придумали поэты: чтобы не быть одинокими. Луне было все равно. Страшась ее желтого взгляда, девушка задернула шторы.
Сон о потопе
В лифте Ника всем телом чувствовала, что спускается вниз, но, когда двери разомкнулись, поняла, что приехала на верхний этаж, точнее, на крышу небоскреба. Пространство бара было обнесено стеклянными прозрачными стенами и перекрыто стеклом кровли, так что днем здесь наверняка было замечательно. Но Ника не могла припомнить, каково это – днем. Что такое день, как не набор звуков? Д-е-нь. Она не могла сообразить, когда вообще последний раз видела это явление, словно всю ее жизнь составила тьма полуночи, черно-белые, как шахматная доска, плиты пола и серый мглистый свет, идущий от каждого предмета и ниоткуда. Лифт, доставив ее, закрылся и слился со стеной, так что Ника даже ковырнула ногтем едва приметную щелку дверных стыков, чтобы убедиться, что ей это не почудилось. Хотя, если верить отцу, все и так – чудится.
Дождь продолжал идти, наверное, пару земных веков. Земли, впрочем, как и всего человечества, он не касался, ведь тучи плывут над землей, а этот дождь идет из туч все так же вверх. Ох уж этот опрокинутый мир… Никогда ей его не понять. Ника задрала голову и долго смотрела прямо над собой, в черное разверстое нечто, что невозможно назвать небом по понятной причине: это не небо, – и бездной тоже не назвать, потому что дно у всего сущего располагается внизу, а не вверху. Белесые ливневые потоки срывались со стеклянных углов бара и уносились прочь, тая в антрацитовой бесконечности, а за ними вдогонку летели другие, и так без конца. У Ники закружилась голова, и она опустила подбородок: