Вернись в дом свой
Шрифт:
— Видите, вы тоже сказали неправду! — торжествуя, изрек Ирша и засмеялся.
— Возможно, — согласился Василий Васильевич. — И вместе с тем не совсем так. Человек в моем возрасте думает об этом постоянно. Даже когда ему кажется, что он не думает. А особенно, когда он одинок. Если же конкретно, в эту минуту… Я когда-то хотел видеть в тебе не только талантливого архитектора, земляка, а и свое творение, ученика, который пошел бы дальше меня, чтобы гордиться под старость…
— Может, ищете свою вину?
— А что ты думаешь, возможно, и так. Хотя не знаю. Я действительно ничего не знаю. Я только хочу… Позвал тебя, чтобы еще раз спросить об Ирине.
Ирша поморщился.
— Я вам все рассказал. Мне сейчас трудно оценить свои чувства к Ирине Александровне. Мне тогда с ней было
— Ирина вышла замуж? Где она сейчас живет?
— Там же, где и прежде. А замуж… — Он наморщил лоб. — Не знаю. Два года назад… да, была не замужем. Может, и вышла. Вы знаете, как у меня сложилось потом?
— Не знаю. И знать не хочу, — сухо сказал Василий Васильевич. — Пойду-ка я лучше на улицу, на воздух.
Ирша поднялся. Его лицо было бледным, глаза усталыми.
— И все-таки хочу сказать, что я фактически не жил. И все время страдал.
— Это тебе сейчас кажется. А страдание — это и есть жизнь, — буркнул Василий Васильевич, надевая пиджак. — Страдание страданию рознь. Хороши бы мы были, если бы наши худые дела доставляли нам еще и удовольствие.
Ирша не заметил, когда ушел Тищенко. Только что был, и уже нет. Это его не удивило, не обрадовало и не смутило. В бутылке оставалось еще немного вина, налил в стакан, выпил. Все, что было позади, показалось легким, словно выдуманным, хотя он и понимал: хмель пройдет и все станет на прежние места. Склонил голову, перед глазами поплыл тяжелый туман, сквозь него ни с того ни с сего донесся марш Мендельсона. Ирша испуганно заморгал: туман развеялся в одно мгновение. Теперь ему показалось особенно важным додумать все до конца, наконец-то додумать. Но все перепуталось, что было и чего не было. Прошлое приходило к нему часто вместе с каким-нибудь словом, взглядом, запахом — о, запах памяти, он очень цепкий! — но Ирша его тут же отбрасывал прочь. С годами память оживала все реже и реже. Потому что, уверял себя, и не было ничего. Мало ли как складывается в жизни. Ему нечего стыдиться (мог бы вот так гордо ходить в какой-нибудь Бородянке всю жизнь и носить пиджак по моде пятидесятых годов). Все окупается на этом вселенском торге.
Мелькнула, ударила мгновенно другая мысль: для чего было все? Еще одна ступенька, еще одна. Какая разница? Все равно кончится ничем… Нет, еще далеко не все кончилось. Нужно только напомнить о себе своевременно… Еще не кончилось…
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Василий Васильевич долго стоял возле своего бывшего дома, стараясь унять, утишить волнение. Вербы над прудом выросли. Выросли и постарели. А как же — деревья тоже стареют. Берега пруда оделись в бетон. А дом такой же, как был. Эркер, две колонны… Кто-то и его проектировал. Чей-то был маленький творческий успех. Того человека давно нет… Вот так же когда-нибудь придут и к его творениям. Уже приходят… Рядочек лип они сажали с Ириной. Там, под грушей, он спал летом еще тогда, когда вернулся с войны и поселился у Ирининых родителей. В дупле жили совы, и в сумерках совята учились летать по саду. Смешно трепыхая крыльями, перелетали с дерева на дерево. Ирина спрашивала, не жутко ли ему: совы наводили на нее панический ужас. А он смеялся, они так интересно, по-кошачьи мяукали ночью. Да и что могло испугать его после фронта, после госпиталя?
В окнах горел свет. На левом подоконнике стояло лимонное деревце. Как-то к ним забежала соседская девочка Катя, она сосала ломтик лимона, одно зернышко упало, и она ткнула его в горшок, с землей, куда Ирина собиралась посадить олеандр. Собиралась и собиралась (обещала дать отросток одна знакомая), а зернышко тем временем
И опять горькая волна прошла по сердцу. Где-то внизу, около пруда, послышались шаги, он поднялся по ступеням. Звонок другой, прежде была белая кнопка, а теперь темный квадратик. «Бим-бом». Сердце заколотилось и замерло. Ирина открыла дверь, как и раньше, не спрашивая, кто звонит. Ей всегда казалось смешным, что их могут ограбить или напасть на них. Почему и за что? Врагов у них нет…
— Ой! — сказала Ирина и отшатнулась.
— Не ожидала? Непрошеный гость… Добрый вечер.
— Проходи… Не ждала. Ну что же ты стоишь? Это же твой дом, — сказала первое, что пришло в голову, он понял, что это от волнения.
Тищенко вошел в столовую. Стоял возле дверей, а в виски ударяли тяжелые молоты, впрочем, он их не слышал. Больше всего боялся сделать, сказать что-нибудь не так, — не хотел выглядеть великодушным спасителем, но и жалким показаться не хотел. Не замечал, что впился глазами в Ирину. Подурнела? Постарела? Таких мыслей не было. И не замечал морщинок возле глаз, пергаментной бледности лица. Для него она была прежней. Пытался что-то прочесть в ее глазах — и не мог. Она сжала губы, невольно положила руку на грудь. Увидела сразу, что годы взяли свое, голова сплошь седая. Мужчины держатся до какой-то черты, а потом их обжигает, словно дерево инеем. Только некоторые, как дубы-нелини, и зимой не теряют листвы.
И тут же поняла, что она только таким и представляла его, грустно улыбающимся, со слегка склоненной к правому плечу головой. Что-то близко-близко коснулось сердца, и оно, отозвавшись, заныло.
— Садись. Ты с дороги?
— С дороги.
На душе у него было щемяще-грустно, тоскливо, тревожно. Прислушайся — и услышишь гул, словно в морской раковине, дотронься — и оборвется тонкая нить, связывающая прошлое, настоящее и неведомое будущее. Оглядывал комнату, узнавал вещи, будто добрых знакомых, с которыми был когда-то в хорошей, сердечной дружбе. Мебель потемнела, обветшала, но в комнате стало чище, аккуратней, а может, даже уютней. Знакомые книжные шкафы, больше половины книг его. Он взял с собой только специальные. Протянул руку, наобум достал одну. Это был «Дон Кихот». Когда-то самая любимая его книга. Зачитывалась ею и Ирина. Она вообще выбирала книги о людях странных, смешных, непрактичных, будто бы любовалась ими, любила их и в жизни, подолгу разговаривала, тогда как он почему-то стыдился и обходил их. Василий Васильевич повертел в руках книгу, с сомнением покачал головой и поставил ее на место.
Попалась на глаза похожая на книгу толстая зеленая папка. Он удивился, что оставил ее здесь, но особого желания раскрыть не почувствовал. Там на плотных листах были его фантастические рисунки. Пирамиды и конусы. Проекты дома-города. Теперь таких проектов много, они вызваны теснотой на земле. Он же имел в виду другое. Думал об особом общении людей, о том, чтобы никто не имел никаких преимуществ, все общее для всех, одинаковые магазины, удобные сады, бассейны — как в селе, где все на виду, где твоего ребенка каждый может остановить на улице и спросить, чей ты сын, куда идешь. Среди нескольких старых картин увидел на стене «Весть» Чюрлёниса и разволновался. Что-то в ней вечное, тревожное, такое, что могло бы быть, а не сбылось, а если и сбылось бы, то не на благо. И вместе с тем — ожидание, человек не может не ждать, у него впереди неизвестность, но и весть, ею он и живет. И как все лаконично и выразительно: гора в тумане и огромные крылья — птица несет весть. Она сама — весть. И вся наша жизнь — весть для кого-то. Добрая или горестная. Подошел к часам, ногтем, как бывало, загнал кукушку в дупло. Часы не шли.