Верное сердце
Шрифт:
Барятин сразу стал серьезным.
— Кто это «мы»? — спросил он настороженно.
— Все, кто в решающий час не захочет остаться в сторонке.
Борис вскочил со стула, походил по комнате, подошел к окну. Помолчал, разглядывая что-то происходившее на улице.
Потом сказал негромко:
— Если быть последовательным — к чему ведут такие разговоры? К политике. Да ты к этому и клонишь. Я сразу понял — грамотный немножко. И вот что я скажу тебе совершенно открыто. Заниматься политикой «по-любительски», дилетантски,
— Как Юрий Михайлович?
— По-моему, Юрий Михайлович от практической политики очень далек. Но погоди, не сбивай меня. Заниматься политикой с позиций безопасных — дело, на мой взгляд, отвратительное. Заниматься ею профессионально, всерьез, убежденно — ты хорошо знаешь, чем в условиях Российской империи эти занятия кончаются. Что касается меня лично, то организм мой, несмотря на свое цветущее состояние, к тюремному режиму непригоден. Можно, конечно, обвинить меня в трусости. Но дело, по-моему, не в этом. Я не считаю себя трусом. Вот ты говорил о положении на фронтах. Наступит мой срок, призовут меня — что ж, придется идти. Отобьют на войне руку или ногу — не моя вина. Значит, так решила сила, от меня не зависящая.
— И, значит, ты не намерен искать выхода? Предпочитаешь плыть по течению — куда-нибудь да прибьет?
— «Выход, выход»… По-моему, выход в том, что каждый должен думать только о себе. Я же тебе говорил не раз о своем эгоизме… помнишь нашу беседу в таверне?
— Помню, — сухо ответил Шумов, — очень хорошо помню. И жалею, что…
— А я не жалею! При всех своих грехах я человек прямой. Это — главная из моих немногочисленных добродетелей. И тебе советую напрямик: брось ты все это… Понимаешь, о чем я говорю? Брось водить тесное знакомство с такими деятелями, как Оруджиани. Не порть себе жизнь!
— Я и не собираюсь ее портить. Кстати, раз ты снова заговорил об Оруджиани: что ты знаешь о нем, кроме истории с дочкой профессора?
— А ничего больше не знаю. И думаю, что нелегко о нем узнать что-нибудь толком. Вот о Трефилове и даже о Репниковой, с которой мы с тобой стояли вместе в театральной очереди, мне хорошо известно: это эсеры. Но попробуй-ка узнай поточнее, кто такой Оруджиани и иже с ним… да я и пробовать не стану, не мое это дело. Чуять — за версту чую: дяди это серьезные. Оч-чень серьезными делами заняты, поэтому я и держусь от них подальше. Да они и не пустили бы меня в свой кружок. У них ведь конс-пи-ра-ция!
В стенку из комнаты Тимофея Шелягина тихонько постучали.
Гриша переглянулся с Барятиным и пошел к двери — открывать.
На пороге стоял токарь.
— Прощу прощения, — проговорил он, войдя и пытливо вглядываясь в Барятина. — Слышу — голоса… Значит, дома. Надумал побеспокоить. Нет ли у вас, Григорий Иванович, еще чего-нибудь из сочинений Анатолия Франса?
— Сейчас нету. Да вы присядьте.
— Некогда. Завтра рано
Когда токарь ушел, Барятин спросил у Гриши шепотом:
— Знаешь, что сие значит?
— А что?
— Это он предупредить заходил. Дескать, через стенку все слышно. А за другой стенкой кто живет?
— Портниха. Она — глухая.
— А все-таки лучше на эти темы не говорить. Особенно со мной: дело-то бесполезное.
На другой день Гриша спросил у Шелягина:
— Через стенку все слышно? Каждое слово?
— Да разве ж это стенка! Переборка дощатая. Только что обоями для красоты оклеена.
К Шелягину, бывало, заходили, больше по воскресеньям, рабочие с завода, человека два — три, Гриша голоса слышал, а слов не разбирал; только сейчас он понял: говорили-то у токаря вполголоса.
— Значит, вчера все было слышно? Вы только по правде, Тимофей Леонтьевич.
— Да если по правде, то слышно. А я не прислушивался. Помню только — про конс-пи-ра-цию что-то…
Шумов покраснел:
— Понятно. Спасибо за урок. А Франс, поди, и не нужен вам?
— Вот беда-то, — улыбнулся Шелягин, — некогда мне читать. А жаль: Франс — писатель, я так считаю, замечательный!
20
Судьба такая, что ли? Люди, к которым Гришу влекло неудержимо, оставались далекими. Захочешь повидать кого-нибудь из них, так и через адресный стол не сыщешь.
А чужие, ненужные, — те тут как тут.
Вот и сейчас — стоит перед Шумовым на углу Первой линии Самуил Персиц и требует:
— Отвечай! Чем ты объяснишь свое безобразное поведение?
«Безобразное поведение» Гриши Шумова состояло в том, что он ушел от Сурмониной, не попрощавшись. И вдобавок «увел» через день Катю.
— Чем ты, повторяю, объяснишь?
— Ничем не объясню.
— Ну, это, конечно, самое простое!
Сейчас Самуил заговорит об Ирине Сурмониной. Ему-то самому говорить о ней интересно, а другим это, может, и ни к чему. Другие, может быть, хотят поговорить, ну, хотя бы о профессоре Платонове.
— Тебе на этот раз не отвертеться! — зловещим тоном проговорил Персиц. — Разговор у нас с тобой будет серьезный. Пойдем посидим в Лермонтовском сквере.
— Не хочу я сидеть в Лермонтовском сквере.
— Уклоняешься?
— Нет, не уклоняюсь. Просто пора мне домой, на Черную речку. У тебя, я вижу, недостатка в свободном времени нет? Если хочешь, можешь по дороге вести со мной серьезный разговор.
— Что ж… хорошо! Имей в виду, это меня не остановит. Прежде всего: я хорошо понимаю, что твоя гордость уязвлена. Но ведь Ирина не хотела ничего дурного, она действительно задумала сделать тебе сюрприз. Фантазия, конечно… Она такая фантазерка! Целую неделю она носилась с этой мыслью: изумить тебя.