Весь невидимый нам свет
Шрифт:
Он тихонько смеется:
— Разумеется.
— Ты не скучаешь по миру, дядя?
Этьен молчит, поэтому молчит и она. Обоих затягивает воронка воспоминаний.
— У меня целый мир здесь, — говорит он, похлопывая по книге. — И в моих радиоприемниках. Только руку протянуть.
Дядюшка немного похож на ребенка; он по-монашески неприхотлив и свободен от любых временных обязательств. И все же Мари-Лора чувствует: его посещают такие кошмары, да в таком множестве, что почти ощущаешь пульсирующий в нем страх. Как будто какой-то зверь дышит на стекла его сознания.
— Почитай мне еще, пожалуйста, — просит
Этьен раскрывает книгу и шепчет:
— «День прошел восхитительно. Но и это слово само по себе слишком слабо, чтобы выразить чувства натуралиста, впервые бродящего в одиночестве в бразильском лесу…»
Мари-Лора выслушивает несколько абзацев, затем без всяких вступлений просит:
— Расскажи про комнату наверху. Напротив той, в которой живу я.
Он умолкает. Вновь то же быстрое дыхание.
— Там, в дальней стене, дверь, — продолжает Мари-Лора, — но она заперта. Что за ней?
Этьен молчит так долго, что Мари-Лора успевает пожалеть о своем вопросе, но тут дядя встает. Колени у него хрустят, как сухие сучья.
— У тебя снова мигрень, дядюшка?
— Идем со мной.
Они поднимаются по лестнице. На площадке шестого этажа поворачивают влево, и Этьен открывает дверь в комнату дедушки Мари-Лоры. Здесь она уже давно все ощупала: прибитое к стене весло, длинные шторы на окнах. Узкую кровать. Модель корабля на полке. У дальней стены стоит платяной шкаф, такой огромный, что Мари-Лора не может дотянуться до верха или одновременно коснуться боковых стенок.
— Это его вещи?
Этьен открывает задвижку на двери рядом со шкафом:
— Идем.
Мари-Лора на ощупь входит в замкнутое сухое помещение. Мыши разбегаются из-под ног. Она натыкается руками на деревянную перекладину.
— Это лестница в мансарду. Тут невысоко.
Семь перекладин. Мари-Лора выпрямляется. По ощущению она в длинном пространстве под коньком крыши. Даже в самом высоком месте потолок совсем низко над ее головой.
Этьен выбирается следом и берет ее за руку. Она ступает по проводам. Они тянутся между пыльными ящиками, взбираются на козлы. Дядюшка ведет ее через их хитросплетение и усаживает на мягкую банкетку.
— Мы на чердаке. Перед нами печная труба. Положи руки на стол. Вот так.
Стол заставлен металлическими ящиками. Здесь есть лампы, катушки, переключатели, шкалы, по меньшей мере один патефон. Мари-Лора понимает, что вся эта часть мансарды — какой-то большой механизм. Черепичная крыша у них над головой раскалена от солнца. Этьен надевает на Мари-Лору наушники. Через них она слышит, как он поворачивает какую-то ручку, и тут же раздается простая приятная мелодия. Ощущение такое, будто пианист играет у нее в голове.
Музыка мало-помалу становится тише, и вступает голос: «Представьте себе кусок угля в вашей семейной печке. Видите его, дети? Когда-то он был зеленым растением, папоротником или хвощом, который рос миллион лет назад. А может, не миллион, а два или даже сто миллионов лет назад».
Некоторое время спустя голос вновь сменяется мелодией. Дядя снимает с Мари-Лоры наушники.
— В детстве, — говорит он, — мой брат был талантлив во всем, но особенно люди восхищались его голосом. Монахини в школе Святого Викентия хотели создать хор, чтобы брат был в нем солистом. Мы с Анри мечтали записывать и
— А потом началась война.
— Мы стали связистами. Наша работа, моя и твоего дедушки, заключалась в том, чтобы тянуть телеграфные провода от командных постов в тылу к офицерам на передовой. По ночам противник выпускал над окопами снаряды, называемые «сигнальные ракеты Вери»: короткоживущие звезды на парашютах, которые освещали цель для снайперов. Пока они горели, каждый солдат в радиусе их действия замирал. Иногда за час противник мог выпустить восемьдесят-девяносто таких ракет, одну за другой, и ночь обращалась в странный черно-белый день, как от фотовспышки. Тихо-тихо, только трещат ракеты, а потом слышишь, как свистит снайперская пуля и попадает в землю позади тебя. Мы старались держаться как можно ближе друг к другу. Однако на меня иногда нападал какой-то паралич: я не мог шевельнуть не то что рукой или ногой, даже пальцем. Не мог открыть глаза. Анри лежал рядом со мной и нашептывал эти сценарии, те самые, что мы записали. Иногда всю ночь. Снова и снова. Как будто плел вокруг нас какую-то защитную сеть. До самого утра.
— Но он погиб.
— А я нет.
Мари-Лора понимает: вот откуда идет его страх, все страхи. Что свет, который ты бессилен остановить, зависнет над тобой и направит в тебя пулю.
— Кто построил это все, дядюшка? Этот механизм?
— Я. После войны. Строил много лет.
— И как он работает?
— Это радиопередатчик. Вот этот тумблер, — дядюшка кладет ее руку на то, о чем рассказывает, — включает микрофон, а этот — фонограф. Вот усилитель с предварительной модуляцией, вот лампы, вот катушки. Антенна выдвигается в печную трубу. Двенадцать метров. Вот рычаг, чувствуешь? Представь, что энергия — это волны и передатчик шлет во все стороны ровные круги. Твой голос их деформирует…
Мари-Лора уже не слушает. Пахнет пылью, все вокруг непонятное и в то же время завораживает. Сколько лет этому передатчику? Десять? Двадцать?
— Что ты передаешь?
— Записи моего брата. Парижская студия их не купила, но я каждую ночь проигрывал все десять наших записей, пока они почти совсем не стерлись. И музыку.
— Фортепьяно?
— «Лунный свет» Дебюсси. — Он трогает металлическую трубку с шариком на конце. — Просто вставляю микрофон в патефонную трубу, и вуаля!
Мари-Лора наклоняется над микрофоном и говорит: «Здравствуйте!» Дядюшка смеется своим легким смехом.
— А кто-нибудь из детей слышал твою передачу? — спрашивает она.
— Не знаю.
— А далеко она доходит, дядюшка?
— Далеко.
— До Англии?
— Запросто.
— До Парижа?
— Да. Однако я не стремился к тому, чтобы услышали в Англии. Или в Париже. Я думал, если сигнал будет достаточно мощный, может быть, брат меня услышит. И тогда я немного успокою его, защищу, как он всегда защищал меня.
— Ты проигрывал брату его собственный голос? После его смерти?