Веселый мудрец
Шрифт:
Накануне отъезда, когда болезнь прошла и лекарь разрешил догонять ушедшие вперед войска, по давнишней привычке штабс-капитан поднялся рано. Пантелея в хате не оказалось. Выглянув в окно, увидел его возле коней, ординарец только что кончил чистку и теперь поил их. Утро было тихое, свежее. Где-то слева, за высокими старыми кленами, всходило солнце.
Штабс-капитан набросил на плечи шинель и, открыв дверь, услышал песню. Красивая мелодия. Кто бы это? Прислушался. Никак Пантелей? Так и есть. Его голос. Грустный, а слова песни совсем незнакомые. Слова? Но, боже мой, они сердце жгут, будоражат разум!
Пантелей,
...Оторвали хлопца от родных, разлучили с отцом-матерью, и теперь не знает он их судьбы — их доли горькой. Ничего не знает, не ведает, а дня проходят, тянутся бесконечной вереницей, пока не сложит он свою буйную головушку на чужом поле, под чужим небом. А если жив останется, то обязательно вернется на родину, встретится со своими побратимами, вместе пойдут они на поклон к госпоже «милосердной», вспомнят ей муки мученические, слезы тайные и явные, ничего не забудут — и не будет ей пощады! Весь род ее постигнет жестокая кара...
Необыкновенной силы песня. Она захватила штабс-капитана, сам не зная каким образом, он поддался ее непостижимому очарованию, большому чувству, вложенному в каждое слово и каждый звук.
Но вот певец умолк, песня затихла, и штабс-капитан невольно сделал шаг, дверь скрипнула. Ординарец услышал, обернулся, увидев командира, застыл среди двора ни жив ни мертв.
— Что за песня такая? Где слыхал ее?
Ординарец не отвечал. И штабс-капитана осенила догадка:
— Сам сочинил?
Пантелей покорно кивнул:
— Теперь ваша воля казнить или миловать. Да мне все равно — одна, видно, доля.
Штабс-капитан не знал, что ответить: столько горя, отчаяния в словах солдата. «Что хотите, то и делайте». Это до глубины души растревожило и... рассердило. Выходит, в глазах ординарца он и не человек?
— Дурень. Дурень и есть.
— Сдурел, пане штабс-капитан.
— Ничего, поживешь — поумнеешь... А теперь вот что. Пока не отъехали — найди бумагу, каламарь да перья очини получше.
— Слушаю, ваше благородие.
Штабс-капитан сейчас напишет командиру полка — и Пантелея предадут суду и жестокой расправе. Конечно, так и будет. Разве за такие песни милуют? Бунтарские песни! Гайдамацкие! Он поплелся к переметным сумам, достал два листка бумаги, дорожный каламарь, несколько впрок заготовленных гусиных перьев. Все это положил на стол, за которым в наброшенной на плечи шинели уже сидел штабс-капитан.
— Садись и ты.
— Постою.
— Можешь, если угодно... Но сядь все-таки, Так-с. А теперь назови мне имя отца и матери твоих, сестер и родичей близких.
Солдат недоуменно смотрел на штабс-капитана. По широкоскулому лицу текли крупные капли пота.
— Не разумеешь?
Пантелей набрал в грудь воздуха, выдохнул:
— А для чего то, пане?
— Он еще спрашивает! Дьячок в селе есть?
— Как же без дьячка? На все село один.
— Значит, прочитает. И отпишет. Мы его попросим... Ну так долго мне ждать? Или ты забыл, как их зовут?
— Помню, пане... да...
— Не разумеешь? Писать будем. Скажи, что бы ты хотел отписать домой?
Пантелей медленно, будто у него подломились ноги, опустился на
В то утро в Великую Багачку было отправлено письмо. Начиналось оно, известное дело, с пожеланий доброго здоровья всем родным Пантелея; кроме отца, матери и сестер, поименно перечислялись все тетки, сватья, кумовья, двоюродные и троюродные сестры и братья; о себе же Пантелей сообщал кратко: жив-здоров, служит, бог, наверно, не оставил его своей милостью и послал ему доброго командира, за которого — имя его Иван, а отчество Петрович — он просит всю родню помолиться. Штабс-капитан отказался было писать об этом, но Пантелей заупрямился, сказал, что если в письме не будет этого, то ему вообще никакого письма не надо. Пришлось согласиться.
Походные марши в те времена совершались довольно медленно, и случалось, выпадали свободные минуты и часы на привалах, а иногда даже и целые дни отдыха. Это время штабс-капитан использовал, чтобы научить ординарца грамоте. Когда Пантелей стал отличать «аз» от «буки» и «веди», приступили к дальнейшему обучению. Пантелей оказался весьма смышленым и старательным. В какой-то месяц одолел азбуку, стал писать и читать — правда, еще слишком медленно, по слогам, но полученный вскоре ответ из дому уже прочитал сам. Читал он его долго, по буквам, еле сдерживая слезы радости. Глядя на него, штабс-капитан радовался и сам...
Помещице — владелице имения в Великой Багачке — штабс-капитан отписал особо. Просил быть человечнее к престарелым родителям Пантелея Ганжи, то есть его ординарца, который верой и правдой служит царю и отечеству и теперь вместе с ним идет на войну против турецких басурманов за землю Русскую. Об этом письме штабс-капитан никому не рассказывал. Да и зачем?..
Пантелей, следуя за командиром, не подозревал, что тот думает, чему загадочно улыбается. Его заботило только одно: поскорее выбраться из селения, чтобы успеть в Бендеры, где штабс-капитан непременно должен сегодня доложить командующему о результатах трехдневной поездки на Дунай. С некоторого времени главной заботой Пантелея стало благополучие его господина. Об этом солдат думал постоянно. И если бы его спросили, есть ли у него на этом свете близкие и дорогие люди, Пантелей Ганжа, родом из Великой Багачки, что на Пеле, не колеблясь, первым назвал бы Ивана Петровича Котляревского, нынешнего адъютанта командующего вторым корпусом Задунайской армии...
Сельцо выглянуло как-то внезапно из-за отступивших назад молоденьких тополей. Соломенные крыши, квадратные оконца, затянутые едва просвечивавшей кожей, почерневшие низкие плетни, островерхие стожки на задах. Молдавия во многом напоминала Украину где-нибудь по Ворскле или Пслу. Пантелей хотел было сказать об этом Ивану Петровичу, но не успел: из-за ближнего стожка показались три всадника, в переднем путники разглядели вахмистра, а за ним, на расстоянии двух шагов, ехали солдаты в форме драгун. Не торопясь, они выбрались на проселок и стали поджидать Пантелея и Котляревского.