Веселый мудрец
Шрифт:
— И мне. Честь имею! — Каблуки Катаржи простучали по крыльцу и под окном — и все стихло.
Чудак Катаржи! Новость принес и не догадывается, что именно он, штабс-капитан, к этому имеет не косвенное, а прямое отношение. И конечно же еще вчера вечером он знал о том, что полк задунайцев в пути на Бендеры. И командующий знал об этом, даже сделал распоряжение: по прибытии полка выделить для него необходимое количество оружия, сабель, пороха, обмундирования, провианта и фуража. Очень хочется пожелать им ратного успеха, боевой славы и хорошо бы в предстоящей баталии их поставить на менее опасный участок. Но это уже как бог даст, какова будет воля командующего.
Что еще сказал Катаржи? Ах да, о вечерних занятиях. Верно, корпит он, часто мучается и редко радуется — так, наверное, будет всегда, пока он жив. Судьба, видит бог, не легкая, но иной судьбы он себе не желает.
Пора бы к столу, в комнату, где Пантелей, наверно, все уже приготовил: бумагу, чернила, очинил перья и ждет, считает минуты.
Сегодня, если не помешают, он бы закончил картину подготовки боя с латинянами. И, вспомнив об этом, невольно усмехнулся. Гаврилов, задремавший у печки, проснулся и удивился: чему усмехается штабс-капитан, будто увидел нечто интересное, хотя смотрит непонятно куда: в окно, а может, в потолок? Котляревский, погасив улыбку, закрыл картон и шатнул в комнату Мейендорфа, оставив в недоумении старого генеральского ординарца.
Чуть позже, придя к себе на квартиру, Котляревский подвинул на столе свечи и продолжал работать, будто не было утомительного дня. Только не донесения и штабные карты лежали перед ним — совсем иные бумаги интересовали его, мучили и волновали...
5
Пантелей подождал, пока Иван Петрович поест, и, убрав посуду, тотчас положил на стол походную сумку, придвинул подсвечник, осторожно снял со свечей нагар. В дверях задержался, озабоченно оглядел склонившегося над столом штабс-капитана. Тот уже ничего не видел и не слышал, весь ушел в себя. Черные прямые волосы, еще без единой сединки, упали на высокий лоб, на худощавом тонком лице светились желтоватые блики свечей.
«Зачем он так долго и внимательно смотрит в окно, что увидел там», — подумал Пантелей и тоже присмотрелся. Ничего особенного — за окном темная ночь, лишь изредка вспыхивали, оживляя на какой-то миг ночную бесприютность, далекие огоньки в казармах и на горе, в старинной крепости. Ах, вот что! Форточка — будь она неладна — неплотно закрыта, а ветер холодный, дует, аж свистит. Как же он сплоховал? Но подойти и закрыть не решился: штабс-капитан не любил, если во время работы мельтешили перед глазами, отрывали от дела. А закрыть надо, ведь и простудиться недолго, лихорадку схватить, еще этого не хватало. Как же закрыть-то ее, проклятую? Дундук, соображения и на грош нет. Можно и снаружи придавить. Пантелей на цыпочках переступил порог, вышел на крыльцо.
Он знал: теперь для командира ничего, кроме его писаний, не существует. Ни войны, ни армии, ни самого Мейендорфа, который в любое время, если потребуется, может вызвать и услать с каким-нибудь сверхсрочным поручением, что, как потом окажется, можно бы выполнить и три дня спустя. Но приказ есть приказ, и тут барон неумолим, да и штабс-капитан, как видно, всегда с ним согласен, потому как ни разу не слышал Пантелей, чтобы он когда-нибудь сказал слово против или усомнился в правильности распоряжений начальства. Долг для штабс-капитана — превыше всего.
Но теперь, в этот поздний вечер, Котляревский целиком во власти охвативших его волнений, мыслями он далеко от Бендер,
Уже больше десяти лет Котляревский возит с собой в походной сумке заветные тетради. Работает урывками. Офицеры штаба в дни отдыха проводят ночи за карточными столами, в игорных домах, в кругу случайных знакомых, а он, запретив себе и думать о таком времяпрепровождении, сказывался больным или занятым, если его приглашали, облачался в свободный халат и садился к столу.
Никто не догадывался о его занятиях. И Мейендорф тоже. Возможно, если бы знал, сделал все, чтобы у первого адъютанта не оставалось времени не только для писания, но и для отдыха.
Разве один бригадир Катаржи подозревает кое-что. Ему бы можно и записи почитать. Но кто знает, всегда ли бригадир таков, каким кажется? Иногда в нем проступает что-то слишком расчетливое. Да что думать об этом сейчас! Лучше строфу переписать, еще раз поправить, строчка выпирает, как палка из стожка. А в строфе речь идет о подготовке Энеева войска к войне с латинянами. Энеево войско? Карие глаза смеются, по лицу бродит хитрая усмешка. Погодите, господа бароны и светлейшие князья, вы себя увидите здесь, свет узнает, как вы готовите войско к решающему сражению, как занимаетесь мотовством, воруете и за счет местного населения снабжаете войска, а казенными деньжатами набиваете свои бездонные карманы. Разве же Энеево войско он описывает? При чем здесь древние времена? Ведь это нынче так снаряжают армию!.. И перо заскользило, побежало по бумаге, подгоняемое дерзкой неуемной мыслью.
Сосновi копистки стругали
I до бокiв поначiпляли
На валяних вiрьовочках;
Iз лик плетенi козубеньки,
3 якимн ходять по опеньки,
Були, мов суми, на плечах.
Як амуницю спорядили
I насушили сухаpiв,
На сало кабанiв набили.
Взяли подимие од дворiв...
Вот-вот — «подымное»! Берут налог от дыма (и придумают же!), а казенные денежки — себе. А муштра! Дикая, жестокая до одурения. Об этом не забыть! И, торопясь, словно кто стоял за спиной и приказывал писать немедленно, не теряя ни секунды, он писал, писал, прижимая перо и разбрызгивая чернила:
Годi ну вiйсько муштруватин,
Учить мушкетний артикул,
Вперед як ногу викидати,
Ушкварить як на калавур.