Веселый мудрец
Шрифт:
В Валки добрались уже поздно вечером. Котляревский устал, ему хотелось отдохнуть, чтобы утром продолжить путь, но смотритель оказался слишком словоохотлив. Узнав из подорожной, что едет земляк, он разговорился: живет неплохо, жена хорошая, народила, слава богу, кучу детей, все казаки, а девок только трое. Раньше, правда, трудновато приходилось, а теперь, как дети подросли, стало намного легче.
На рассвете Котляревский был уже на ногах, разбудил смотрителя, заторопил его: скорее лошадей, да порезвее и чтобы ямщик был расторопным. Невыспавшийся смотритель ворчал: всем, мол, надо быстро, никому не желательно сидеть на станции — куда и девалась его вчерашняя любезность. Однако, видя настойчивость
До Полтавы оставались две станции: Войниха и Дудниха, которые в народе называли Войновкой и Дудниковкой. Эти два последних перегона показались самыми утомительными.
В Войнихе пришлось переночевать. По распоряжению первого генерал-губернатора Малороссии князя Куракина здесь некогда выстроили станцию — домик в два этажа, во дворе разместили конюшню, сарай. Внешне домик был привлекателен, даже красив, однако в комнате, куда поместили Котляревского, не нашлось ни одного стула, не было стола, негде было и прилечь, чтобы отдохнуть, пришлось укладываться прямо на полу, бросив под себя попону и укрывшись солдатской шинелью.
Но Котляревский и словом не обмолвился о неудобстве, он готов был и вовсе не отдыхать, лишь бы его не задерживали, боялся: а вдруг смотритель скажет, что нет лошадей. Но этого, к счастью, не случилось. Поняв с первого слова, что капитан не намерен ждать ни одной лишней минуты, смотритель заранее послал за лошадьми, и, едва Котляревский проснулся, почтовая карета подкатила к крыльцу. Ни есть, ни пить Иван Петрович не стал, тотчас уложил в карету вещи и попросил ямщика поторапливаться, а что касается завтрака, то он перекусит в дороге, как-нибудь перебьется, главное — ехать, скорее ехать.
Полтаву Иван Петрович узнал и в сумерках. Между деревьями мелькнули купола окраинных церквей, острый шпиль костела, по пригорку побежали хаты, крытые лавки; жадный взгляд поймал наконец и веранду, прилепившуюся к дому, словно ласточкино гнездо. Котляревскому показалось, что на веранде стоит вся в черном мать, и он снова — в который раз! — заторопил ямщика.
Медленно, о боже, как медленно переправлялся паром! И наконец вот он — въезд в город. Первый знакомый полтавец — старый поседевший будочник, бывший екатерининский солдат. Словно в тумане, мимо проплыл фонарь; будочник, не узнав Котляревского, осветил его, чтобы удостовериться, кто именно пожаловал в губернский град. И, как тогда, семнадцать лет тому назад, промолвил:
— С богом!..
Наконец-то он дома, у родного крыльца. Кончилась бесконечная дорога в тряских почтовых каретах, томительное ожидание лошадей на станциях, кружение унылых горизонтов.
Увидев сына, Прасковья Леонтьевна не могла двинуться с места, сложенные на корсетке руки онемели Иван Петрович шагнул к матери, обнял ее. Она приникла к пропахшей весенней свежестью шинели и затихла.
Иван Петрович гладил сухонькие плечи матери, седые волосы.
— Ну вот... Ну вот, — повторял он, судорожно хвата я ртом воздух.
Плечи матери дрожали, она никак не могла унять этой невыносимой дрожи.
— Мама, что с тобой?
— Пройдет... Пройдет, — шептала Прасковья Леонтьевна, улыбаясь сквозь счастливые слезы.
Сын был все тот же: таким, кажется, она в первый раз проводила его в Коврай; таким видела позже, когда вернулся; таким ушел в армию, затем уехал в Петербург. Теперь он снова рядом, он, ее сын.
Прасковья Леонтьевна сразу подумала о том, что надо сделать все возможное, чтобы он поправился, не был таким худым. Это — главная ее забота, и никаких других забот для нее больше не существует.
Помогла сыну раздеться, отнесла в переднюю шинель — она всегда отличалась
Лицо матери светилось от счастья, будто его внезапно озарило солнце. В дверях обернулась:
— Право, не верю, что... вернулся.
— Как ты тут, мама?
— Заждалась. — Всего одно слово и невольный вздох, а сказано все, и главное — безграничная любовь к нему — своему сыну, своему Иванку.
Он все понял и, представив мать в долгие зимние вечера одиноко сидящей в комнате со своим вязанием у потухающего камина, почувствовал, как виноват перед ней и как она дорога ему, единственная в целом мире. Рывком поднялся с кресла, взял ее сухие тонкие руки в свои и, целуя их, согревая дыханьем, зашептал:
— Не уеду! С тобой буду! Всю жизнь!..
5
Утром Прасковья Леонтьевна внесла сыну завтрак, сама села напротив. ЕЙ приятно было наблюдать, как он ест, пододвигала кувшин с молоком, солонку, миску с толчениками, чай, заваренный боярышником, такой чай успокаивает и утоляет боли в груди, а сыну это полезно, особенно после длительной поездки.
Голос у матери негромкий, ровный, журчит и журчит, но Иван Петрович хорошо различает в нем усмешку, сердечное участие, иногда иронию.
Вчера весь вечер рассказывала о старых знакомых: кто где служит, кто женился, кто уехал из Полтавы. Сегодня за завтраком вспомнила снова Федора Миклашевского. Он тоже, мол, не окончил семинарии, служил в Новороссийской канцелярии, начинал подканцеляристом, а ныне — первый помощник столоначальника, его благородие господин Миклашевский. Иван Петрович усмехнулся: он уже слышал о новой службе Федора, вчера мать об этом рассказывала, она согласно кивнула: да, рассказывала, но запамятовала. Ну и что? Может, чего не вспомнила сразу, теперь доскажет. А с Федором так просто не поговоришь, будто подменили человека, ног под собой не чует, старуху мать, что билась как рыба об лед, чтобы его, сына, в люди вывести, теперь загнал в глухую деревню к каким-то дальним родственникам доживать, а сам дом на Ярмарочной отгрохал, да не деревянный, а наполовину каменный, забор высокий поставил — собака не перепрыгнет. Амбросимов — помнишь его? — архитектор губернский, по-прежнему ютится со своим многочисленным семейством в старой хибаре, купленной в рассрочку, и, сказывали люди, хозяин собирается его выселить, недоплатил, видишь ли, какие-то рубли. А Руденко еще один дом возвел на Дворянской, в первом этаже лавку открыл, в большие купцы тянется, чуть ли не самого Зеленского обскакал. Мясо нынче подорожало: было по пяти с половиной копеек за фунт, а вот уже целую неделю по восьми; правда, губернатор будто запретил продавать дороже, так разве мясники послушают? Свое гнут: «Не желаешь — не бери». С живого и с мертвого сдерут. Вспомнила мать и нового князя, Лобанова-Ростовского. Говорят люди, крут его сиятельство, очень даже крут, а вообще доступен, кто с жалобой к нему — примет, выслушает, потом, может, не исполнит, — скорее так и случается, — но спасибо и за то, что слушает, не отказывается, а служивых людей ищет, даже в Санкт-Петербург ездил, чиновников привозил. Люди ему, знать, нужны...
Иван Петрович слушал мать и мотал все на ус. После завтрака ушел к себе в комнату, начал разбирать бумаги, расставлять по шкафам книги, отдельно — не на виду — поставил «Энеиду». Когда вошла мать с куманцом свежего кваса, ставил последний ряд. Мать уже видела новое издание поэмы, но, заметив ее, спросила.
— Намучился с ней?
— Всяко было.
— Теперь отдохни. Забудь все плохое. Не думай.
— Как же не думать? Не жить лучше.
— Мысли всякие приходят, как я разумею, от неуюта, а что тебе дома — худо?