Весенняя река. В поисках молодости
Шрифт:
— Jawohl, jawohl!..[28]
— сказал он и принялся что-то объяснять Зикису.
Зикис перетолковал отцу:
— Господин вахмистр говорит, мед хороший. Он доволен. Говорит, пошлет для своей муттер и деток в Инстербург… А ты гляди… Коли бы не мед, сам знаешь: пиф-паф, и все! Немецкие власти machen keinen Spass.[29]
Обняв кадушку, Зикис с трудом потащил ее через двор и поставил на передок брички. Вслед за ним шел вахмистр с карабином в руке.
Когда они уехали, мы стояли ни живые ни мертвые.
— Тамошелис, родимый… Слава тебе господи…
— А этих гадов ребят убить не жалко… Этакое несчастье всем на голову накликали. Идите сами обыщите все углы и, что куда ни засунули, чтоб тотчас в озеро у меня! Коли найду — убью!
Впервые в жизни мы поверили, что отец и правда может убить. Мы понеслись разыскивать и уносить из дому оружие и патроны, а их было насовано в разных местах немало.
Все это мы перепрятали в поле, в песочных ямах. Ведь до чего хорошо понатыкать патронов в землю и разжечь наверху костер. Как они грохают там и подскакивают! А самое большое удовольствие — зарядить винтовку (правда, обгоревшую, принесенную от Андзюлявичюсов) настоящим патроном и выстрелить из нее в воду в озере или просто в пригорок.
Хоть и крепко запрещал нам отец такие игры, еще долго в поле громыхали патроны — ребята со всей деревни продолжали эту страшную игру, которой научились у солдат. Юозас приладил к обгоревшей винтовке колеса. Теперь он тащил по полю на веревке своего рода пушку и изредка бухал из нее. Однажды отец увидел, отобрал у него это злополучное орудие и расколошматил обухом. Согнутое дуло он бросил в лужу за гумном.
Такие-то были наши заботы и игры в те годы.
НАДЕЖДА
Однажды отец вернулся из местечка веселее обычного и, поглядев на меня, сказал:
— Ну-ка, сынок, собирайся в школу! Приехал учитель. Снова начнет учить детей…
…И вот я снова ученик.
Весь Любавас сгорел. Нет больше костела на холме. Вокруг торчат лишь опаленные деревья. Не стало почти всей той улицы, где была старая школа и лачуга Калинаускаса. Неизвестно, живы ли Калинаускасы, а если живы, где они ютятся с тех пор, как сгорел их домишко. На той же улице на углу рыночной площади торчат обгоревшие стены кабака… В местечке тихо и неприютно. По улицам бродят изможденные люди. Лавки пусты — хоть шаром покати. Лавочники уныло стоят за прилавками, если только дом, где устроена лавка, вообще не сгорел…
Вот Верхняя, куда меня однажды прислали из дому за имбирем, а я забыл, как называется это снадобье от резей в животе, и попросил люциферу, рассмешив этим владелицу Верхней. Вот лавка, куда нас послали с Юозасом купить сахару, а мы по дороге домой почти весь съели. Мама удивились, когда мы отдали ей каких-нибудь пять или шесть кусочков. Это было еще до войны…
А теперь я как большой иду в школу. Школа устроена в уцелевшем доме органиста Грудзинскаса, в двух комнатах. Сюда уже приволокли откуда-то школьные парты, доску. Когда я впервые открыл дверь, меня встретили взгляды десятка детей. У окна стоял высокий, красивый учитель. Он громко спросил меня:
— Новый ученик? В школу пришел?
— Да, господин учитель, — смело ответил я.
— Что-нибудь умеешь?
— Умею читать.
Учитель подал книгу
— Читай!
Я читал про странного человека, которого называют сутужником. Этот человек ходит по дворам и кричит: «Горшки сутужить! Горшки сутужить!»
Никогда я не видел такого странного человека и не понимаю, что это такое — сутужничанье.
— Хватит, — сказал вдруг учитель, едва я только вошел во вкус. — Читаешь хорошо, только тихо. Ори так, чтоб весь класс слышал… А писать?
— И писать немножко умею…
Он махнул в сторону доски. Я смело взял кусочек мела.
— Напиши: «Я хочу хорошо учиться». Я написал.
— Еще напиши: «Единственная корова еще не доена». Оказывается, я сделал несколько ошибок. Подойдя к доске, учитель поправил меня.
— Пустяк, — сказал он, явно довольный. — Почему тут надо писать иначе, узнаешь потом. А теперь иди и садись за ту парту, к Жилинскасу. Будешь учеником второго класса.
Я был страшно доволен, что сразу стал учеником второго класса и буду сидеть с таким большим парнем, на голову выше меня. Учитель дал мне книгу для чтения, две тетради, грифельную доску, вставленную в некрашеную деревянную рамку. Никогда я еще такой доски не видел, она мне очень понравилась. К доске полагался грифель с заостренным концом. На рамке дырочка, через нее протянута красная нитка, на нитке болтается крохотная подушечка.
— Для чего это? — тихо спросил я Жилинскаса.
— Стереть, если плохо написал.
Мы тотчас переписали на свои доски то, что учитель написал на классной. Он проверил ошибки. Затем мы стерли написанное. На следующем уроке считали, сколько будет два и десять, два и двенадцать, сколько будет, если от восемнадцати отнять семь. Все это казалось мне легким и понятным.
Потом урок немецкого языка. Я уже знал такие слова, как Mutter, Wasser, Eier, Brot[30]
и другие. Нам надо было выводить немецкие буквы. Это не так-то просто: буквы у немцев с острыми углами, а некоторые еще со странными завитушками. Мы все писали и писали немецкие А и В, а они все какие-то кривые, некрасивые.
Потом читали из «Фибеля»:
— Ich lese. Ich schreibe…[31]
…Надо ли говорить, что теперь я самый счастливый человек на свете? Я снова ученик, каждый день я становлюсь все умнее, все ученее. Бывает, просыпаюсь ночью и кричу из чулана:
— Мама! Мама!
— Спи, спи, чего тут? — сонно откликается с кровати мама. — Недавно ведь еще заснули.
— Вставать не пора? Я в школу опоздаю.
— С ума сходит этот ребенок… Ночь еще, самый сон…
Я вроде засыпаю, но вскоре опять:
— Мама! Мама!
— Опять этот ребенок не спит, — вздыхает мама. — Ночь еще, темень кромешная…
А мне все чудится, что я опоздал, вхожу в школу, а все уже после молитвы и пишут или читают. Учитель взглянет на меня с удивлением и злостью, выбранит, а то и домой прогонит, велит явиться родителям, как он поступает с лодырями и теми, кто пропускает уроки.
— Мама! Мама!
Мама наконец встает.
— Истинное горе, что нету часов… — говорит она. — А вроде еще рано. — Мама подходит к окну. — На востоке-то едва брезжит.