Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях
Шрифт:
В их "здравые" мозги не укладывалось, что ты мог писать так похоже на то, что было в действительности, "из головы"" [531] .
Александр Петрович в начале февраля спешно поехал на свидание к дочери: помочь написать новые заявления. В очередном письме она сообщала мужу: "Сочинили огромное заявление Булганину. Я напишу тебе основные тезисы этого грандиозного эпоса, чтобы ты имел представление о том, чего именно я прошу.
Так вот — самое основное, это — то, что я жаловалась на фальшивые, в условиях застенка полученные, протоколы, а за два года пересмотра нас не допросили ни разу (это могло быть сделано и на месте) и осудили вновь по тем же протоколам, сфабрикованным настоящими преступниками — Абакумовым, Комаровым, Леоновым. Теперь я настаиваю именно на составлении новых, справедливых протоколов и на нормальном суде (а не всяких совещаниях). Что касается статей обвинения, то тут дело обстоит так: 8 должна быть абсолютно снята. По ней мы совершенно не виноваты, это все — чистое творчество Артемова, Леонова и пр. Я вообще ничего делать не собиралась, а все, что можно по этому поводу найти в твоих записках, относится к образам романа — такие люди должны были быть.
531
Письмо Д. Л. Андрееву 14 декабря 1955.
<…>Я не знаю всего, что ты писал в 54 году, а кое-что, что знаю, напрасно написано — дон — кихотство. Ну, в конце концов тебя тоже не переделаешь, может быть, сейчас немножко поймешь, что надо, а может быть, и нет, поскольку на своих, очень особых рельсах стоишь твердо и непоколебимо. Одно скажу: стариков-то нужно пожалеть не только сердцем, но и поступками. Как — твое дело, только прошу тебя: подумай серьезно над этой моей фразой" [532] .
"Что ж, мой друг, — отвечал он, — содержание твоего заявления очень близко совпадает с содержанием моего в ноябре 54 г.<…>Теперь я напишу еще обстоятельнее и сделаю все, что могу, чтобы по отношению к старикам было выполнено все, что в моих силах. Не требуй от меня только того, что превосходит мои возможности. Некоторые внутренние препятствия теперь отпали, гл<авным>образом из-за хода моей болезни, теперь окончательно определившей инвалидный характер моих перспектив.<…>Так или иначе, мне в величайшей степени хотелось бы выйти и пожить с тобой хоть несколько месяцев. Заявление я напишу дней через 10–15: надо обдумать и выждать подходящего состояния. В Москву я ехать не могу, в особенности же не смогу вынести всех перипетий и режима переследствия и поэтому, ссылаясь на свое состояние, буду просить произвести мое дознание здесь.<…>Как ни странно, но в то, что переследствие — будет, я очень верю" [533] .
532
Письмо Д. Л. Андрееву 10 февраля 1956.
533
Письмо А. А. Андреевой 2 марта 1956.
18 февраля Андреев снова оказался в больничном корпусе, причем вместе с ухаживавшим за ним Рахимом. "Друг ухаживает за мной, как нянька. Он и сам, бедненький, совсем болен — сердце, ревматизм и общее истощение, но его отношение и забота тем трогательнее.<…>Двигаюсь очень мало, гуляю совсем редко (к великому сожалению). Принимаю всякие снадобья. Голова, однако, совершенно ясная, и занятий я не оставляю, хотя теперь их пришлось замедлить. Главное — не могу подолгу сидеть за столом. Вот и это письмо будет писаться из-за этого дня 3" [534] .
534
Там же.
В марте жена написала о смерти Добровой, умершей 9 февраля от рака в лагерной больнице. Рядом с ней последние две недели провел муж.
"Вышло так, что узнав о самом факте смерти Шуры, я 4 дня томился, не зная ничего о сопутствовавших ей обстоятельствах. Это было нелегко. Но я как-то внутренне был подготовлен и почти ждал подобного известия. Слава Богу, что Биша был рядом и что он находится именно в таком состоянии. Писем от него<…>я не получал и сомневаюсь, что получу. Поэтому — особое спасибо тебе за посредничество. Сейчас мне не хотелось бы касаться всех мучительных узлов прошлого…" [535] , — отвечал жене Андреев, хотевший удостовериться, что ни у Коваленского, ни у сестры по отношению к нему не осталось "никакого злого чувства".
535
Письмо А. А. Андреевой 29 марта — 3 апреля 1956.
Письма Коваленского, описывавшего болезнь и смерть любимой Каиньки, как он ее называл, с рвущими душу подробностями,
<…>Сам я много поработал за эти годы в бухгалтерии и техчасти, очень много читал — была под рукой основательная философская библиотека. Но сейчас уже полтора года лежу в стационаре — несколько расшалился спонделит и постепенно развилась сильнейшая гипертония.
<…>Полтора года назад у нас было свидание: уже и тогда я понял, какой огромный путь пройден ей, особенно это усилилось за последний год — это был полный отказ от себя и полное всепрощение" [536] .
Одна из солагерниц вспоминала, как познакомилась с Добровой, восхитившей ее аристократической походкой: "…Я увидела женщину, идущую по нашему лагерному тротуару. Вернее, она не шла, а плыла, выставляя прямую ногу на носок, незаметно плавно перенося все тело…" Как-то Александра Филипповна прочла блоковское:
536
Письмо Д. Л Андрееву 2, 3 февраля 1956 // Архив А. А. Андреевой.
На восхищение слушательницы: "Изумительно", она произнесла "Не изумительно, а ужасно…" [537] Четвертью века исчислялся ее лагерный срок, исхода она не видела. Блок сказал обо всем в ее жизни.
"…Я совершенно уверен, — писал Андрееву Коваленский, — что, кроме тепла, у нее не осталось к Вам другого чувства. Во всем случившемся она видела именно развязывание узлов, завязанных нами самими и ей в том числе — но как и почему, я говорить сейчас, конечно, не в состоянии…" Для Коваленского жена была буквально воплощенным идеалом. В одну из ночей у ее постели он услышал потрясший его молитвенный вздох "Господи, хоть бы еще немножечко… немножечко, но не как я хочу, а как Ты"… "Ну что же Вам сказать еще? — писал он в исповедально — трагическом письме. Его Коваленский просил не показывать никогда и никому — "в нем вылилось слишком много личного". — Да, я видел то, что дается немногим. И под этим Светом меркнет все без исключения. Я не понимаю и, вероятно, никогда не пойму, почему именно мне, такому, как я был и есть, дан был такой неоценимый дар? И пока я пыжился что-то понять, читал, изучал, сочинял схемы, кропал стихи и прозу — она шла и шла по единственно прямой, кратчайшей дороге. И пришла туда, куда я не доползу без ее помощи и через 1000 лет. Но я знаю, я чувствую, что эта помощь есть…" [538]
537
См.: Носова О. П. В объятиях удава: Воспоминания узницы ГУЛАГа. СПб.: Изд — во СПбГТУ, 2001. С. 128–129.
538
Письмо Д. Л Андрееву 18 февраля 1956 // Архив А. А. Андреевой.
Все, что писал Александр Викторович, — о нем, и о сестре Андреев не переставал думать все эти почти девять лет, — отзывалось тяжестью вины перед ними. А он, что бы его ни оправдывало, всегда о ней помнил.
Сраженный смертью жены, Коваленский подал заявление в Зубово — Полянский дом инвалидов. Туда же определялся его свояк Добров. Дом, находившийся под присмотром МВД, сделался пристанищем больных и престарелых освобождающихся зеков Дубровлага, кому возвращаться оказалось некуда.
9. Лето 56–го
Новое заявление на имя Булганина Андреев отправил в начале апреля, требуя переследствия. В феврале прошел XX съезд КПСС со знаменитым докладом Хрущева, с постановлением о "культе личности". Новая волна ожидания прокатилась по лагерям и тюрьмам, а потом из "страдалищ", как они названы в "Розе Мира", стали выпускать тысячами. Пересмотр "дела" самого Даниила Андреева пока не двигался, но в судьбе однодельцев шли перемены. Прежде всего, вы пускали тяжело или безнадежно больных, их актировали. Так в 1954–м актировали Добровольского. Перед самой смертью актировали жену Коваленского, его самого, как инвалида, "страдающего неизлечимым недугом" освободили 24 января 56–го, затем Александра Доброва и его жену. Следом выпустили Ирину Арманд, Кемница, Ивановского, в мае Татьяну Волкову. На свободу выходили измученные, больные, постаревшие.
2 апреля на свидание вновь приезжала Юлия Гавриловна. На этот раз она привезла передачи от его друзей, и было радостно думать, что их отношение осталось прежним. Это вселяло бодрость. А бодрости ему не хватало. Первые полгода после инфаркта, казалось, что обошлось. Потом началось ухудшение, лишь иногда дававшее передышки. "Теперь в плохие дни (правильнее — недели) я принужден лежать, почти не вставая, — признавался он жене. — В хорошие — двигаться немного, причем подъем по лестницам и тогда остается для меня затруднительным, всякое поднятие тяжестей или физическое усилие — невозможным, а малейшее волнение вызывает перебои, боли и заставляет ложиться в постель с грелками спереди и сзади (наглотавшись, кроме того, нитроглицерина и пр.)". Требовалось хотя бы спокойствие. Но его волновали и письма, и газеты — политические сдвиги, схватки в верхах прочитывались за казенными сообщениями, угадывались в меняющемся тоне. В мае в тюремном дворе установили громогласные репродукторы — тоже веяние оттепельного времени. Радио, лишавшее тишины и сосредоточенности, включавшееся в 6 утра и гремевшее до 12 ночи, стало пыткой. Он пробовал затыкать уши ватой и хлебными катышками. "Умирать я, дитя мое, не собираюсь, — утешал жену. — (Хотя и стараюсь быть к этому готовым). Возможно, что в условиях идеальной безмятежности (не в городе) удалось бы проскрипеть еще несколько лет. Мне чрезвычайно улыбался бы инв<алидный>дом…"