Ветер времени
Шрифт:
Тут только из сбивчивых полуслов и рыданий догадал, откудова взялась она такая и почему не зрел ее допрежь в терему Протасьевом. Вызнавая, лихорадочно прикидывал: кем же она Василь Василичу доводитце? А в голове пожаром, войною билось одно: «Упустишь, потеряешь!»
Была она Вельяминовым свойкой по женской родне. Тестю Василь Василича, кажись, племянница. И молодая вдова. Мужик ее, городовой воевода, погиб «черною смертью», и теперь, по сиротству, принял ее Василий Протасьич в дом и был ей «заместо отца». От вызнанного голову закружило мечтой и страхом. И встрепанный, еще ничего толком не решивший, но уже тем обнадеженный, что предложил свои услуги и они не были отторгнуты враз («Впрочем, перед смертью все равны, – одернул себя Никита, – что потом скажет?»), только одно знал, понимал он, что тут ни удали, ни ухваток тех, что с посадскими девками, не можно допустить, не то враз отставят и забудут, что и на свете-то был!
Как-то внезапно в покой вступил Василий Василич.
Наверх, к телу тысяцкого, было, почитай, и не пробиться уже. Он обогнул по верхним сеням красные покои и по смотровой вышке, черною лестницею, взошел в повалушу, опять попав в толпу боярынь и боярышень. На него лишь взглядывали, узнавая своего, и сторонились, пропуская. В час беды каждый мужик – защитник и на виду у всех, а женки, даже и великие, умалились перед бедою, схожею с ратным разором.
Василья Протасьича уже обрядили в смертное, и уже попы стройно пели над телом. Прислуга зажигала лампады. Во всем тереме белыми льняными покровами завешивали дорогое узорочье, гася блеск серебра и тяжелое мерцание золота, готовили палату и ложе смерти к прилюдному прощанию с городом. И Никита, вновь решительно взявши на себя в сей день обязанности старшого, вышел в летний сумрак, под звезды, проверять сторожу, распорядил накормить сменных: на поварне пришлось растерянного повара тряхнуть за шиворот, а ключнице поднести твердый кулак к носу – только тогда оба восчувствовали и захлопотали по-годному.
Усадив наконец кметей за стол с дымящимся варевом, Никита, сухомятью сжевавший кусок материна пирога и уже досадуя, что набольшего над дружиною, Гаврилы Нежатича, все нет и нет, вновь поднялся наверх, в терем, туда, где под стройное пение в ладанном тумане и мерцании свечей бесконечная вереница горожан прощалась с телом великого тысяцкого Москвы.
Ее он увидел еще раз под утро, но, помыслив умом, решил не подходить, лишь, значительно насупивши очи, кивнул ей со стороны, напоминаясь, но не навязывая себя. И сколь ни устал, проведя на ногах и в заботах почти сутки, а вновь колыхнуло в нем смутою плоти: то, как держал ее, теплую, трепещущую, в руках на крутой лестнице… Держал и даже поцеловать бы мог, растерянную, дуром, украдом… И про себя тут же усмехнул. Даже отай не мог, не решился сказать: «Моя будет!» Другое сказалось в уме про самого-то себя: «Залетела ворона в высокие хоромы!» И далеким-далеким прошло напоминание о княжне, полюбившей некогда егового, уже сказочного, уже небылого деда Федора. (А серьги те все лежат в скрыне. Не будь их, позабыл бы давно… тово!) И обида, давешняя, детская, от отцовой остуды – мол, не по себе дерева не ломи; и отчаянная удаль молодости… С той поры поумнела головушка, сам стал понимать, что к чему! Эх! Прав отец! Разве что не забудет до завтрева, и то добро! Да и как с нею, с такою? О чем? И отмахнул головой… В нос плыло ладанное тяжелое облако, трещали и колебались, задыхаясь в спертом воздухе переполненного покоя, свечи. Василий Протасьич лежал уже костистый, темный, чужой. А люди шли и шли, и кто-то плакал негромко, всхлипывая. И оглушенный, поверженный водопадом чужого горя, Никита только тут, вновь и опять, почуял ту давнюю угрозу, что ощутил вчера утром, когда перепавший парень донес ему злую весть.
«Со святыми упокой, Христе, душу раба твоего…» – пел хор.
Новое шевеление и сдержанная молвь прошелестели по толпе. В терем вступила Александра Вельяминова, супруга Иван Иваныча, вот-вот великая княгиня московская и владимирская тож – ежели Ивана утвердят в Орде. Шла властно и слепо, откинув бухарский плат на плечи, и перед ней расступались, шарахали посторонь. Шла, с глазами, полными невылитых слез; посвечивали розовые жемчуга дорогой кики. И Никита, усмотревши приход княгини, бросился расчищать дорогу.
На всходе давешняя знакомка кинулась к Вельяминовой, ойкнув: «Шура!» – и Александра, готовно всхлипнув, упала в открытые объятия, и так, полуобнявши друг друга, две женки вступили в столовую палату, где лежал труп великого тысяцкого, отца Александры. От гроба отступили. Даже священник отодвинулся посторонь, открыв ей почернелое, зловеще-неживое трупное лицо, из коего с пугающею быстротою уходили, ушли уже последние искры тепла, того, что в обычном покойнике живет еще под ледяною маскою смерти три дня, в которые он лежит, непогребенный, а родичи – живые, пока еще не перешедшие великий, уравнивающий царя и последнего нищего рубеж, – прощаются с ним. И кто не видал порою, как при звуке голоса любимого ближника, примчавшего на последний погляд, незримо мягчеет в эти три последние дня строгий лик смерти? Но тут, под черною бедою, этого не было. Было тягостное и страшное разложение плоти, и только. И Александра не
Он дождался выхода великой княгини (про себя уже так величал Александру, чуялось почему-то, что усидит Иваныч на владимирском столе) и еще раз показался «ей» и поймал взгляд, не слепой, а благодарный, мимолетный… Но вот Вельяминова с подругой ушли, и как померкло, как надвинулась вновь непогодь. С жарким сдержанным дыханием новые и новые шли бесконечною чередою, поднимаясь по высокой лестнице встречу Никите, а на улице, на дворе уже засинело, и кровли и верха костров городовой стены уже начали зримо отдалять от просвеченного синью легчающего неба – близил рассвет. И сторожевой у крыльца, зябко переведя плечами, с надеждою и страхом заглянул в лицо Никите, вопросив молча: что-то будет теперь? И хмурый Никита, отмотнув головою, ничего не отмолвил кметю. Сам не ведал, удержит ли Василь Василич власть и что будет с ними тогда. И уже бессонная ночь тяжело налегла на плечи, когда узрел в прогале улицы заляпанного грязью гонца, в проблесках утра до синевы бледного. Из Орды? Нет, пожалуй!
Никита рванул впереймы. Гонец, подымая плеть, умученно-повелительно возгласил:
– К Василь Протасьичу!
– Помер! – кратко ответил Никита, осенив себя крестным знамением. У мужика глаза полезли из орбит, стала отваливать челюсть.
– Ты что, откуда? – решительно взял на себя Никита боярскую трудноту.
– Я старшой, Федоров Никита, знашь, поди?
– Дак… Василь Василича…
– Счас побегу! Позырь, раззява! Говори, ну!
– Лопасня…
– Чево?!
– Лопасня, рязане… Олег захватил изгоном Лопасню и наших…
– Ты! – Никита вздынул кулаки, оглянул по сторонам. – Молчи, тише! – прошипел, стаскивая с коня. – Грамота где?! – Вспомнив, что воеводою в Лопасне сидел тесть Василь Василича, деловито, негромко уточнил: – От Михайлы Лексаныча грамота?
Гонец помотал головою потерянно, возразил:
– Без грамоты я… Михайло Ляксаныч…
– Ну?!
– Захвачен рязанами…
Никита затейливо и длинно выругался неведомо в чей огород: то ли раззяв-воевод, сдавших Лопасню Олегу, то ли самого боярина Михаила Александровича, то ли князя Олега, – и только тут домекнув, встрепанно воззрился на измотанного гонца. Михайло Лексаныч, тесть Василья Василича, в плену у рязанцев! Стало, теперь Хвосту радость горняя, а Вельяминовым остуда от нового князя, а… она? Ей-то Михал Алексаныч дядя родной, она ж двоюродна… Додумывал, лихорадочно соображая: «Дак тут такое начнется!» И жаром овеяло, и уже знал, что делать теперь.
Протиснулся назад, в терем, волоча за собою гонца. Опять туда, к ложу смерти, к церковному пению, но уже – живой и о жизни. Пихнув гонца: «Пожди!» – решительно вступил в женочий покой:
– Госпожа! Выдь на час малый!
Тень улыбки осветила дорогое лицо. Выписная бровь поднята удивленно. С чем другим, с малою заботою какою – дак уже взором этим отодвинула бы посторонь. Но покорилась и вышла и царственно повела шеей, заметив смятенного гонца в сенях. И вот тут, в придверье покоя, склонив голову, но очей не отводя, тихо и твердо повестил: