Ветры над провинциальным городом

Шрифт:
Уже целых пять дней дул южный ветер. Сахарский, горячий, невыносимый. Было воскресенье, после полудня, старомодное, жалкое, каким только может быть послеполуденное воскресенье в небольшом провинциальном городе с одной единственной улицей: от вокзала до склада кирпича и от военного госпиталя до газового завода. Отчаявшиеся, словно звери в зоопарке, люди прохаживались всё послеполуденное время от вокзала до газового завода и от военного госпиталя до склада кирпича, с поникшими головами, уставшие от долгого сна, как жвачные животные после еды.
Прославленный бронзовый кавалерийский генерал чернелся в полумраке на главной площади словно призрак; омнибус «Ягнёнка» возвращался пустым c послеполуденного поезда, так что одетый в ливрею служащий отеля с удовольствием растянулся на потёртых плюшевых сиденьях и, глядя в овальное, в золотой оправе зеркало, танцевавшее в глубине омнибуса, весело давил прыщи и чирьи на своём лице, гримасничая как обезьяна.
У «Охотничьего рожка» остановились два коммивояжёра, евреи, один торговал шёлковыми галстуками, а другой не указал свой товар в книге постояльцев.
Ржавые
В синеватой полутьме вечерних сумерек всё будто плыло через светлые прямоугольные стекла кафанского окна; по улице проплывали марширующие солдаты, служанки с красными и жёлтыми шёлковыми платками и распухшими грудями, господа из королевской свиты и чиновники с серебряными тростями, с жёнами и детьми, друг за другом, культурно и благопристойно.
Стучала конка, и колокольчик на шее невидимой лошадёнки разговаривал с грязными копытами и подковами в бесконечном однообразии позвякивания и отзвуков копыт. Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, цок-цок-цок-цок! Дзынь-цок, дзынь-цок, дзынь-цок, дзынь-цок; дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, цок-цок-цок-цок! Рафаэль Кукец, которого отец, учитель математики и физики в той же реальной гимназии, в которой он сам сейчас преподаёт математику и физику восемнадцать часов в неделю, крестил его под именем Рафаэля, потому что чрезвычайно восхищался известным художником (про которого в энциклопедиях пишут, что он умер от блуда и разврата), слушал колокольчик конки, смотрел через окно кафаны на проходящих мимо людей и чувствовал в себе невыразимое беспокойство, вызванное южным ветром, отчаянием и измученными нервами. После жалкого обеда в забегаловке одной вдовы он прогулялся по старым улицам, где всё воняло рыбой и мясом; он смотрел на массивные, окованные двери домов, размышлял о том, что писатели восьмидесятых годов, описывавшие жизнь этих вонючих и отвратительных домишек в шестнадцатом и семнадцатом веках, были никудышными писателями, и как романтично они лгали: если эти дома сейчас выглядят такими грязными и страшными, какими же они должны были быть триста лет назад!
Южный ветер придавил все дымоходы, и сырой и резкий запах едкого дыма распространялся по улицам. Из-за этого гудящего давления, нависающего над прямоугольными поверхностями зданий и крепостных стен, из-за резкого свиста порывистого ветра из-за углов, на которых каменные святые благословляли прохожих, Рафаэлю Кукецу казалось, что, если пройтись по улицам приморского града, то через шаг-два из-за стены можно будет увидеть сине-зелёную пенистую воду, на которой танцуют и скрипят мачты стоящих на якоре парусников и требак{2}.
Беспокойство всё глубже проникало в его плоть и мучило его всё сильнее, дождевая вода клокотала в водосточных трубах и сочилась по тротуару, а из церквей дымились благоухающие облачка ладана. Двери на фасаде церкви были полуоткрыты; чувствовалось глубокое тёмное пространство с мерцающими свечами, и это кроваво-красное поблёскивание в полутьме далёких огней притянуло Рафаэля Кукеца как магнит, и он, уставший, завалился в церковь, как в открытый гроб.
Церковь была пуста, и в хорошей акустике слышалось щебетание птиц, летавших вокруг колокольни. Рафаэль Кукец опустился на колени перед огромной гнилой скамейкой, склонил голову и долго, не двигаясь, слушал червя где-то глубоко в доске. В этом гнилом настроении где-то в пустоте утробы, под трахеей, как старая рана, в Рафаэле Кукеце начало разгораться стремление к ушедшим временам потускневшего, далёкого, воображаемого и счастливого детства, когда он ещё не шлялся в тумане по безлюдным местам словно призрак. Сверление червя в древесине дуба, пыльные шёлковые хоругви, сложенные по скамейкам словно в каком-то военном музее, эти трофеи и знаки бесконечных побед и выигранных битв, южный ветер и дождь — всё это действовало тяжело и невыносимо. — А кто знает, не развернёт ли церковь заново эти свои флаги и не возьмёт ли мечи и пушки, да не уничтожит ли и не растопчет ли без следа всех нас, мерзких и безбожных? Вот-вот! Пока есть люди, которые могут стоять на коленях перед пустотой так лживо, как вон тот человек, всё возможно, ничего нельзя исключать! В самом деле! Перед большим золотым распятием кто-то зажёг сальную свечу, встал на колени и опустил голову глубоко на грудь. Словно высеченный из камня, он не шевелился, а его руки свисали отвесно, низко, до каменных красно-белых прямоугольников на полу. Эта необычно изломленная поза (полная такой подавленности, словно это преклонённое тело, полностью разбитое, в последнем отчаянии сдалось на милость и немилость) впечатлила Кукеца, и ему представилось, что это покойник, с которым случился инсульт, но он так и остался стоять коленопреклонённым.
Эта спонтанная мысль так сильно подействовала на него, что он встал и нервным, шумным шагом пошёл к этой фигуре, чтобы посмотреть, кто же там так по-идиотски стоит на коленях. От быстрых и громких шагов этот подавленный человек вздрогнул и мрачно посмотрел на невежу, который так дерзко нарушает святой церковный
Ещё двадцать лет назад какой-то пьяница выбил это перо из руки святого отца-францисканца, и когда Рафаэль Кукец вспомнил, что этот монах здесь, в центре города, уже двадцать лет стоит и без пера записывает одно и то же стихотворение, ему открылась отчётливая и простая истина: как же жутко жить в таком городе, где всего три памятника. И то: два генерала и один монаха без пера. — А хотя!.. Это всё ненормальные глупости! Два генерала и один монах! Какое ему до этого дело? Он уже всё послеполуденное время бродит по улицам словно гиена! В церквях бросается в драки со слабоумными богомольцами! Разбивает себе голову из-за разных глупостей! У него нервы раздражены от южного ветра! Это всё ветер! Нужно бы сесть, отдохнуть, расслабиться! Поэтому промокший до нитки он забрался в кафану и смотрел на солдат и горничных, прислугу и могильщиков, слушал дзынканье колокольчика конки, выпил три таблетки аспирина и опять слушал дзынканье колокольчика конки. Дзынь-дзынь-дзынь, цок-цок! Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, цок-цок-цок-цок! — Ничего себе! Это идёт старый Хампельман! И правда! Снаружи по улице шёл старый Хампельман, и Рафаэлю Кукецу показалось, что лицо старика отлито из смолистой зелёной массы. Этот старый, страдающий подагрой дед служил привратником на государственном вокзале, а его сын, ещё будучи студентом университета, спутался с какой-то портнихой, девушкой добродушной, но необычайно ограниченной; он пожил с этой женщиной в браке и в один прекрасный день застрелился, чего никто и не мог вообразить (даже во сне). Его жена была беременна третьим ребёнком, на последних месяцах, да в те дни так называемой драматичной напряжённости простудилась и умерла через неделю после похорон молодого бакалавра, а потом и его мать умерла от этого же события, поражённая в самое сердце. Кукец хорошо знал всю эту печальную историю, так как старый Хампельман жил в том же доме, что и он сам, поэтому старик, седобородый, сгорбленный, с сигарой во рту, проходя мимо окна кафаны, всколыхнул в нём рой излишних и глупых мыслей и комбинаций. Кукец задумался о том, какая же жизнь — в сущности, злокозненная штука, и что бы было, если бы тот молодой человек не женился на той несчастной, может, он и не покончил бы с собой, служил бы до сих пор королевским судебным приставом и судил бы гражданские иски в военном пальто, под чёрным распятием, на котором висит золотой Христос.
Его старый отец оставался бы в своей сторожке на железной дороге, в маленьком домике из красного кирпича, по которому взбирается виноградная лоза, а на деревянных ставнях окон вырезаны человеческие сердца, через которые в комнату наливается свет палящего солнца.
Если бы всё произошло не так, старик по-прежнему приветствовал бы на железной дороге красно-белой сигнальной дощечкой вагоны и паровозы, а теперь вот он живёт в одиночестве в городе среди совершенно чужих и незнакомых людей, сигара дымится под его носом, и он медленно и подавленно идёт под дождём в это послеполуденное воскресенье. Кукец попробовал изменить судьбы этих маленьких и незначительных людей на какие-то лучшие, более счастливые и успешные варианты: что бы было, если бы молодой бакалавр, королевский судебный пристав, влюбился бы в великолепную, богатую женщину, и был бы счастлив, ездил бы в своей собственной коляске; но внезапно ему всё показалось глупым, и он, чтобы избавиться от этой бессмысленности, машинально взял в руки какую-то газетную вырезку и стал читать о том, что президент одной европейской республики в этом году отказался от охоты, так как этот президент — член общества защиты животных, принципиально не охотится и не проливает кровь несчастных животных, и ещё где-то утонуло грузовое судно.
Кукеца взбесила эта заметка о президенте республики и члене общества защиты животных, он швырнул газету и вышел обратно на улицу, а так как до сих пор лил дождь, он повернул к дому. Возле дома во дворе шумели дети, а на лестнице громко разговаривали домработницы и служанки. Это был один из тех дворовых домов в центре города, совсем без зелени, где снег тает в дворовой тени в конце марта, а освещение тусклое и грязное. Домработницы, жёны слуг, сторожей и швейцаров, служили богачам из передних уличных зданий, где в коридорах лежали красные ковры и стояли канделябры, блестели дверные ручки и цвели тропические цветы.