Вьется нить
Шрифт:
Проезжаем одну улицу, другую. Да вот только наша лошадь, такая кроткая и благоразумная, покуда она не выехала со двора, неожиданно оборачивается норовистым жеребцом из барского стойла. Папа направляет ее на середину: улицы, а она, как назло, тянет телегу в сторону, и все в левую.
Мы едем, колеса скрипят, а по бокам все тянутся те же городские улицы. Одолеваемое нами пространство словно пружина: ее нетрудно растянуть вширь, но стоит одному концу вырваться из ваших рук, и пружина сжимается, ничего не изменилось.
Мама сидит на краю телеги. Ноги свисают и покачиваются не в
Прошлым летом тетя Дрейже мне сказала: «Сиди тихо, и я расскажу тебе про свою жизнь». И умерла. Зачем она умерла? Лучше бы мы ее сейчас увезли к себе. Она бы жила с нами, и я бы ее очень любила.
— Мама, — говорю я, — давай и тетю Хане-Эстер вывезем из местечка. Это ничего, что она меня не взяла в театр… (Из всех обид прошлого лета, моих и Дрейжиных, а их было немало, мне только эта вспомнилась.)
— Да-да, — очнулась мама. — Места всем хватит.
Из города мы наконец выбрались. Тут до нас донесся шум, вначале далекий и смутный, но с каждой минутой он все больше нарастал. Мы не остановились. Мы ехали дальше. И на нас накинулись лошади. Лошадиные головы, лошадиные морды, лошадиные шеи… Прут навстречу. Вся земля в лошадях. И ни одной рядом с нашей. Нацелившись оглоблями, все они идут против нас, готовые пронзить насквозь, изволочь и растоптать. Ржанье, скрип колес, стенания, плач… Несколько опомнившись, я замечаю, что и людей на дороге тьма — пеших и конных, верхом и в повозках. Но и люди несутся прямо на нас. Никого рядом, все навстречу.
Отцу трудно расстаться с чудом, которое случилось с ним без малого сутки назад. Несколько мгновений только он сидит на телеге недвижно. Затем снова хватается за вожжи, пытается проехать стороной, но лошадь, испуганно прядая ушами, замедлив и без того неторопливый свой ход, все же тянет нас влево, к наседающей на нее лошадиной толпе.
— Эй, господин хороший, что вы лезете поперек со своей слепой клячей? Вас раскатают колесами, как тесто.
И остряк, несмотря ни на что:
— Лапша будет на субботу.
И сердитый, которому не до шуток:
— Бросьте это падло! Вы загораживаете путь, черт вас подери!
— Кто говорит «слепая кляча»? Да она и одним глазом видит за версту, — завопил некто рядом, и я сразу узнала его голос.
Возвышаясь над толпой беженцев и словно ведя их за собой, от нее отделился тот, с длинными ногами, с длинными руками, с длинной физиономией, который вчера выменял у моего отца лошадь на пару сапог, сам то ли беженец, то ли солдат. Он схватил лошадь под уздцы и, заглатывая слова, уже нам:
— Сидите спокойно. Вот поверну его («его», потому что, «одним словом, конь!») в обратную сторону, и мы въедем в город, как помещики.
Лошадь ему действительно удалось повернуть ко въезду в город, но при этом телега столкнулась с другой телегой, и мы все очутились в придорожной канаве. Папа, я и мама
Длинный вдруг и сразу очухался, сел в канаве. Узенькая струйка крови потекла у него с головы на лоб и, спасовав перед длиной его физиономии, задержалась на кончике носа. Из тайников своей шинели не шинели длинный извлек пакет и вмиг намотал на голову тюрбан из марли. Точно такой я видела у своей подруги на картинке в книжке. «Его зовут паша, — объяснила мне подруга, указывая на голову в тюрбане, — и у него гарем».
— Я раненый солдат, — произнес длинный неожиданно слабым голосом. — У меня мозги полопались. Ведите меня в дом.
Странно, человек, очевидно, и в самом деле нуждался в помощи, но руки стоявших подле людей прежде всего потянулись к лошади. Папе помогли снять с нее упряжь. Но когда ее попытались вытащить, уже распряженную, из канавы, она жалобно заржала, не По-лошадиному как-то, на высокой ноте. Тогда только папа разглядел, что у нее перебиты передние ноги и встать она не может.
Мы возвращались в город пешком. Папа крепко держал меня за руку, видно, боялся, что я потеряюсь. А может, не хотел, чтобы я оглядывалась. Но я все равно спиной чувствовала: мы уходим, а лошадь смотрит нам вслед своим большим черным глазом.
Впереди шагал своими длинными ногами «раненый солдат» в тюрбане. Мы молча шли за ним. Несмотря на то, что у него «мозги полопались», память у него нисколько не пострадала. Он привел нас прямиком к нашему дому. И первым вступил в него. Сеней он как бы и не заметил. Уверенной рукой, будто прожил здесь жизнь, нажал на ручку кухонной двери, по-хозяйски перешагнул через порог и тут только бессильно припал спиной к стене. Мама и сестра моя Рисл бросились ему на помощь. Схватив увенчанного тюрбаном гостя за локти, они повели его в каморку сестры. Обе бережно его поддерживали, а мне виделось, что не они ведут его, а он их тащит, с легкостью сунув, как два кулька, себе под мышки. Войдя в каморку, он кульки выпустил и повалился на кровать. Все время, что он у нас жил, а жил он у нас долго, Рисл спала в одной постели со мной.
Словно по уговору, все заботы о «раненом солдате» с первой же минуты его появления в доме взяла на себя Рисл. Докторов она к нему не водила, лекарствами не поила. Как только он вытянулся на кровати, сплющив подушку и упершись белым тюрбаном в изголовье, а ногами, с которых папа успел стащить башмаки, распирая изножье, — сестра принялась за врачевание. И вата у нее нашлась, и пузырек с йодом, ну а ножницам как не быть в доме? Со всем этим нехитрым снаряжением и с тазом чистой воды она подсела к больному. А когда вынесла таз, при каждом ее шаге в воде вздрагивали бурые комочки свалявшейся пакли, в которых трудно было узнать волосы «раненого солдата», так как были они у него черные, как деготь.