Вездесущее
Шрифт:
Негры смотрят в рот ему и на его руки, – неутомимо летая в воздухе пред их черными лицами, пальцы матроса красноречиво лепят речь, и без слов почти понятную. Правый рукав его куртки разорван, болтается белым флагом, оттеняя бронзовую руку, до плеча голую, до локтя исписанную темно-синим узором татуировки.
У одного негра курчавые волосы седы на висках, левого уха нет у него, в нижней челюсти не видно зубов; другой – широконосый гигант, с добрым, круглым лицом и наивными глазами ребенка; третий – юноша, гибкий, как зверь, полуголый и блестящий на солнце, –
– Для нас нет еврея, негра, турка, китайца: рабочие всей земли – братья!
Старый негр, утвердительно качнув головой, говорит своим по-английски:
– Для него – нет цветных, это правда!
– Ты знаешь меня пятнадцать лет!
– О да! – сдвинув ударом ладони белый колпак на обезображенное ухо, внушительно кричит негр, тоже почему-то горячась: схватил черною рукой стакан вина, поднял высоко и, указывая на него пальцем, продолжает:
– Слушать его, как пить это вино, – хорошо! Он – всегда – он! Он… везде говорит одно это: все люди, – люди цветные – тоже люди! Теперь, в морях, говорят это больше, чем прежде, – я знаю! Он очень много так говорил, так делал, за ним – еще один, два, и – стало много хороших людей, о, я, старый, очень знаю. Когда белый говорит о Христе – уйди прочь, когда он говорит о социализме – слушай! Тут – правда! Я – видел жизнь…
Молодой негр привстал, серьезный и важный, протянул матросу свой стакан и юношески чистым голосом сказал по-французски:
– Это хорошо знать мне. Будем пить за то, чтоб все так жили, как вы хотите, я и все хорошие люди, – хорошо, да?
И гигант тоже протянул белому длинную руку со стаканом, утонувшим в черной ладони; он хохочет, оскалив огромные зубы гориллы до ушей, похожих на звенья якорной цепи, хохочет и орет по-итальянски:
– Пить – много!
А повар, подняв стакан свой еще выше, как бы грозя кому-то, продолжает:
– Это – социализм! Он – везде: на Гаити, в Глазгоу, Буэнос-Айресе – везде! Как это солнце…
И все четверо смеются: громче всех итальянец, за ним, густо рыча, – большой негр, гоноша даже закрыл глаза и запрокинул голову, а старик-повар, смеясь негромко и визгливо, кричит:
– Везде! Да! Я – знаю!
С поля в город тихо входит ночь в бархатных одеждах, город встречает ее золотыми огнями; две женщины и юноша идут в поле, тоже как бы встречая ночь; вслед им мягко стелется шум жизни, утомленной трудами дня.
Тихо шаркают три пары ног по темным плитам древней дороги, мощенной разноплеменными рабами Рима; в теплой тишине ласково и убедительно звучит голос женщины:
– Не будь суров с людьми…
– Разве ты, мама, замечала за мной это? – вдумчиво спрашивает юноша.
– Ты слишком горячо споришь…
– Горячо люблю мою правду…
С
– Социалистов часто сажают в тюрьму, – вздохнув, говорит мать.
Сын спокойно отвечает:
– Перестанут. Это ведь бесполезно…
– Да, но пока…
– Нет и не будет сил, которые могли бы убить молодое сердце мира…
– Это – слова для песни, сынок…
– Миллионы голосов поют эту песню, и всё более внимательно слушает ее вся жизнь… Вспомни-ка: разве ты прежде так терпеливо и ласково слушала меня или Паоло, как слушаешь теперь?
– Да! Да… но вот стачка принудила тебя уйти из родного города…
– Он мал для двоих, пусть остается Паоло! А стачку мы выиграли…
– Выиграли, – звучно откликнулась девушка. – Ты и Паоло…
Не окончив, она тихонько смеется, потом с минуту все идут молча. Навстречу им выдвигается, поднимаясь с земли, темный холм, – развалины какого-то здания, – над ним задумчиво опустил тонкие ветки ароматный эвкалипт, и, когда они трое поравнялись с деревом, ветки его как будто тихо вздрогнули.
– Вот Паоло, – говорит девушка.
Черная высокая фигура отделилась от развалин и стоит среди дороги.
– Сердцем увидала? – спросил юноша, смеясь. Впереди звучит эхом:
– Идешь?
– Да. Вот тебе мои. Не провожайте меня дальше, не нужно! У меня всего пять часов пути до Рима, и я ведь намеренно пошел пешком, чтоб собраться в дороге с мыслями…
Остановились… Высокий снял шляпу и говорит надорванным голосом:
– Ты можешь быть спокоен за мать и сестру, – всё будет хорошо!
– Я знаю. До свидания, мама!
Она всхлипывает, стонет тихонько; потом звучат три крепких поцелуя и мужественный голос:
– Иди домой и спокойно отдыхай, поволновалась ты за эти буйные дни! Иди, всё будет хорошо! Паоло такой же сын тебе, как я! Ну, сестренка…
Снова поцелуи и сухой шорох ног по камням, – чуткая ночная тишина отражает все звуки, как зеркало.
Четыре фигуры, окутанные тьмою, плотно слились в одно большое тело и долго не могут разъединиться. Потом молча разорвались: трое тихонько поплыли к огням города, один быстро пошел вперед, на запад, где вечерняя заря уже погасла и в синем небе разгорелось много ярких звезд.
– Прощай, – тихо и печально раздается в ночи.
Издали откликнулся бодрый голос:
– Прощай! Не грусти, скоро увидимся…
Сухо стучат деревянные башмаки девушки, сиповатый голос говорит утешающие слова:
– Он не пропадет, донна Филомена, можете верить, в это, как в милость вашей Мадонны. У него – хороший ум, крепкое сердце, он сам умеет любить и легко заставляет других любить его… А любовь к людям – это ведь и есть те крылья, на которых человек поднимается выше всего…
Город всё обильней сеет во тьму свои скромные, бледные огни; слова высокого человека тоже сверкают, как искры.