Везунчик
Шрифт:
А может, и ладно? Пусть будет так как будет? Выведут, расстреляют, и всё? Конец страхам, мучениям, болям телесным, болям душевным. Он знает, знает не понаслышке, что пуля заходит не больно. Это потом появляется боль, при ранении. А если сразу убивает, то ее не будет. Будет мрак. Покой. Блаженство. Вечное блаженство. Не будет Антона, но и не будет мучений, переживаний, борьбы с голодом и холодом, с окружающими, с обстоятельствами, зависящими от тебя и нет, наконец, с самим собой. Не будет его, не будет и проблем, трудностей, что мешали жить, портили и без того не такую уж и сладкую жизнь.
Но, ведь,
Нет! Только не это!
Антон не помнил, ел что-нибудь сегодня или нет. И вообще – это сегодня или уже завтра? Все перепуталось – день или ночь? А может, это уже и не жизнь? И он там, куда так не хочет идти?
Споткнулся о табуретку, почувствовал боль в ноге.
– Фу-у, что со мной? – и удивился собственному голосу.
Со скрежетом открылось окошко в двери. Лицо охранника сменилось миской баланды.
Ел, не всегда осознавая, что делает. Вкуса не чувствовал. Ел только потому, что надо есть. Надеялся, все равно надеялся, что силы еще пригодятся. Потом уснул на голом полу. Или забылся?
То ли спал, то ли нет, открывал глаза – тьма в камере, темно в голове, никаких мыслей. А может, появлялись, да не помнит?
Утро встретил сидя на полу, прислонившись к стене. Сознание появлялось вдруг, и тут же исчезало, оставляя после себя проблески каких-то видений. Сложить в одну картину не мог. Да и не хотел. Окутало полнейшее безразличие к себе в первую очередь.
Вывели в туалет – пошел; принесли завтрак – поел. Но все это делал не Антон Щербич, а двойник в его телесной оболочке. Сам себя как будто и не помнит. Вроде присутствует здесь, а вроде и нет его.
Пришел в себя, взбодрился при виде родных мест, что видны были сквозь решетку тюремной машины. Приподнялся, приник к окошку, жадно глотал утренний воздух, наполненный запахами реки, разнотравья. И земля пахла. Антон улавливал и ее запах: чуть сладковатый, с примесью прели. Когда-то любил вдыхать ароматы земли, стоя на краю свежее вспаханного поля. Они пьянили, бодрили, очищали и душу и тело. Именно в те минуты ощущал себя неотделимым, единым со своей деревней, с землей, на которой родился и вырос.
Проехали полностью сожженную Слободу. Даже деревья, что росли рядом с домами, стояли обгорелые с черными неживыми ветками без листьев. На месте домов тут и там виднелись землянки.
Мелькнула излучина Деснянки и машина въехала в Борки. Деревня пострадала тоже: если не все подряд, то почти через один дома сгорели. На их месте стояли обугленными свечами остовы печей.
На сгоревших подворьях оборудованы землянки.
На месте собственного дома только заросли крапивы, лебеды, полыни. Сгорели и надворные постройки. А липа осталась. И аисты стояли в гнезде, не обращая внимания на суету людскую внизу. Какое им дело до Антона Щербича, которого везут на казнь?
Машины остановились в центре
На самого Антона при виде родной деревни, земляков нашло некое отупение, безразличие. Выполнял команды конвоиров, а не осознавал их – не было мыслей, чувств, переживаний. То, кратковременное возвращение к жизни, что настигло на въезде в деревню, улетучилось куда-то, исчезло. Сидел на скамейке, прижавшись к стенке, под охраной двух молоденьких бойцов с винтовками, рассматривал босые ноги, связанные спереди руки нервно теребили край рубашки. Изредка поднимал голову, обводил взглядом вокруг, смотрел как в пустоту, ничего и никого не замечая. Но гул людской слышал, однако посмотреть в глаза не осмелился. Вдруг вспомнил себя на этом крылечке осенью 1941 года. Господи! Какой малый срок отделяет день сегодняшний от того дня! А сколько событий! И он уже не тот. И люди не те. Права была мама, стыдно признаться самому себе, но права. Шапку ломать не станут, а голову снести могут. Вот и получилось, как и предсказывала. Выстояли в войну земляки без него – Антона Щербича. Даже – вопреки нему, выстояли, выдюжили, не сломались. А сейчас собрались судить, снести голову. Его голову.
– Глаза-то подними, изверг! – Мария Козлова все норовила подойти поближе, даже сделала попытку взобраться на помост. – Я твои зенки-то бесстыжие повыцарапаю! За что сыночка моего на тот свет отправил? – повернулась к толпе, предложила вдруг. – А зачем судить? Пускай нам его отдадут. Бабам. Вот это суд будет правильный! Что скажете, людцы дорогие?
Солдаты охраны занервничали, заволновались.
– Назад, я сказал – назад! – один с погонами сержанта спрыгнул на землю, оттеснил собою женщину в толпу. Остался стоять там на всякий случай.
Другой, что был справа от Антона, взял винтовку на изготовку.
– Сидеть! Не двигаться! Стреляю без предупреждения! – штыком коснулся руки арестованного.
А толпа загудела, задвигалась, плотнее подступила к канторе. Сначала в Антона полетел ком земли, упал к ногам. Кусок кирпича угодил в плечо. Толпа уже ревела, надвигалась. Откуда-то на помост вскочил лейтенант, выхватил пистолет, выстрелил в воздух. Толпа отхлынула, но продолжала бурлить, роптать.
– Стоять! Всем стоять! – размахивая пистолетом, заслонил собой арестованного. – Самосуда не позволю! Советская власть накажет его со всей строгостью закона. Но самосуда быть не должно! Мы не в банде!
– Так он бандит! – Ольга Скворцова держала в руках палку, готовая запустить ее в Щербича. – Папу моего на печке в нашем доме застрелил! Убийца!
В душе Антона вдруг стала накапливаться злость. Куда-то исчезли безразличие, отупение, что охватили в первые минуты пребывания в деревне. Злость вот на эту толпу, на этих людей, что окружили, готовые растерзать, наполнила его.
– Ты почему меня извергом назвала, Мария Васильевна? – подскочил со своего места Щербич. – За сыном надо было смотреть. Кто его заставил в меня стрелять? С того и спрашивай!