Вице-император. Лорис-Меликов
Шрифт:
Вид у него был, наверно, бледный, потому что Мурашкин тронул Грушина за рукав и тем же шепотом добрый дал совет:
– Ты, барин, не оглядывайся. Проскочил, и слава Богу. Нас уже не достанет. Мертвая зона. Ты теперя вперед смотри. Примеривайся.
Впереди же был крутой склон горы, где на высоте метров с пятьдесят сложен был из камней широкий бруствер, с которого турецкие солдаты вели ружейный огонь по нашей стороне, откуда пошла еще одна цепь пехоты. Бегом, ползком, бегом, оставляя новых убитых и раненых.
За второй цепью третья, четвертая…
Наконец, последовала команда:
– Вперед, братцы!
Грушин вместе со всеми карабкался вверх, оскальзываясь, хватаясь руками то за куст, то за пучок травы. Мысли исчезли, остался
Вдруг упала тишина. Грушин по инерции пробежал несколько шагов, пока не понял их бессмысленности. Бой кончился.
Оказывается, целый день прошел. По-южному стремительно сгустились сумерки. Грушин огляделся. Вокруг в странном нерусском порядке нерусские же саманные дома с плоскими крышами. На площади перед ним бедненькая мечеть, а за нею видна каменная армянская церковь. По улицам зажигаются костры, и слух, вернувший себе способность слышать не только команды, а весь мир, различает чей-то смех, чужие разговоры и крики унтер-офицеров и фельдфебелей: «Пятая рота! Эй, пятая рота! Вторая рота, ко мне! Третья рота!…» Издалека, с другого конца села, донесся характерный клич Мурашкина, созывающего шестую роту.
– Барин! Барин пришел! – Радостные голоса встретили Грушина у большого костра с высоким постреливающим пламенем.
Солдаты раздвинулись, дав ему место на бревнышке.
– А барин-то у нас молодцом! – В словах солдата Буркалова, которого Грушин знал только по фамилии, чувствовалось не столько восхищение, сколько искреннее удивление: вот ведь, мол, барин, образованный, а в деле оказался такой же, как мы. Что они, за труса меня держали? И, одолев неловкость, так прямо и спросил:
– А вы что, за труса меня держали?
– Не, не за труса, конечно. Да только… не барское это дело в атаку ходить.
– А офицеры? Ротный-то наш, он ведь тоже молодцом.
– Так то охвицеры, их на то сызмала в кадетском корпусе учили. А ты, барин, другие науки превзошел. И охвицер, он командовать должен, а не штыком пороть. Планида другая, – зафилософствовал рыжеватый Пьецух. Речь его была серьезна, а глаза веселые и хитрые. Та суровость, что заметил в нем Грушин утром, растворилась без следа. – А как наш барин турку-то заколол! Ражий такой детина, без ножа кормленный как пойдет на барина, а барин ка-ак вдарит!
И представил всем, как турка пошел на барина, как руками замахал, падая, да так уморительно, что все вокруг хохотали до истерики. А Грушину стало неловко. Это он завтра поймет, что в надрывном хохоте исходят преодоленный страх, и скорбь по товарищам, оставшимся позади кто до скорого излечения, кто инвалидом до конца жизни своей, а кто и навсегда, и жалость, и отвращение – десятки чувств, названных и неназванных, но цепких и неотвязных и лишающих воли, а завтра-то снова бежать куда-то вперед, брать траншеи, убивать… И если держать все это в себе – гиблое дело. Но пока Грушин этого не понимает, ему просто неловко быть героем роты, о котором все говорят в третьем лице и величают барином. «Барин»-то и смущает его больше всего.
В Москве, когда он напросился
А как народоволец Залепухин радовался за него и уверял, что непременно студент Грушин сольется с простым народом и посеет в нем передовые общественные идеи равенства, братства и социализма. Сам Залепухин уже ходил в народ и проповедовал борьбу за всеобщее счастье в лесах Костромской губернии, за что был арестован и два года страдал в минусинской ссылке. Он много об этой своей ссылке рассказывал, и о тюрьмах – Костромской, Владимирской, но никогда ни словом не обмолвился, как повязал его любимый народец и сдал в полицейский участок. Залепухин и теперь собирался кончить курс вольнослушателем, а потом снова отправиться в народ. На этот раз на Тамбовщину, там, говорят, мужик сознательнее костромского и больше подготовлен к революции.
Уже в учебной роте никакого слияния с массами не получилось. Грушин оказался довольно бестолков и неловок. То, что простым новобранцам давалось легко, как дыханье, Грушину, непривычному к физическому труду, стоило злых одиноких упражнений в часы, когда все разойдутся, отпущенные по своим делам.
Да и то, оценивая себя строго, Грушин не достиг естественной привычки в солдатском деле, хотя силою он, пожалуй, многим не уступал.
Фельдфебелям учебных рот вольноопределяющиеся из людей высокого звания, образованных, были в новинку, и они обращались с каждым образованным как с тончайшего стекла хрустальной рюмочкой, ненароком оказавшейся в могучих медвежьих лапах. Это потом уж они освоятся, начнут покрикивать, хамить, а иные даже издеваться, мстя обделившей их с рожденья судьбе и завидуя. Но это – потом, к следующей, японской войне. А сейчас они недоуменно-почтительны. И солдаты, видя неуклюжесть вчерашнего студента, вовсе не чувствуют своего превосходства, а стараются во всем оберегать барина, как Савельич Гринева.
Трудности перехода, уже в составе Московской гренадерской дивизии, уже за Кавказом, он одолел тоже через силу, больше стараясь не отстать, чем не отставая. Но Грушин все надеялся, что будет бой, он покажет себя героем, и тогда солдатская масса примет его, и сам он станет народом скорее и успешнее, чем народоволец Залепухин.
Бой прошел. Героем он себя не почувствовал, хотя все у костра только и говорят что о барине, как барин штыком задрал одного турку и еще одного, как барин стрелял и несколько раз попал. Барин, барин… И вот ведь что странно. Кроме унтер-офицера Мурашкина, которому прострелили плечо на Черной речке в Крымскую войну, все были в настоящем сражении в первый раз, у каждого свои заботы. Но почему все они подмечали за барином, и ведь мало кто врал – подсказывали такие детали, которые глаз механически отмечал, и они бы наверно забылись, но вот его товарищи рассказывают, и в памяти оживает колючий куст, за который он уцепился и вырвал с корнем, едва не сорвавшись, и камень на бруствере третьей траншеи, которым он швырнул в турок. Камень ему просто мешал, и отшвырнул он его не задумываясь.
А потому, догадался Грушин, и дела всем до барина, что он – особенный. Как жираф в Московском зоопарке. И смотрят на него, как младший брат Алеша на жирафа, когда он привел его в позапрошлом году в зоопарк. Нет, не на жирафа, скорее – на обезьяну, способную повторять человеческие жесты.
Вольноопределяющийся Грушин и уважение к себе чувствовал, но – не слияние. Осталась дистанция. Дистанция, поглотившая имя. Ведь не скажешь: «Что вы все „барин“ да „барин“, зовите меня Федей». И уж тем более Федором Аполлоновичем не представишься, впрочем, так его еще никто не называл.