Видит Бог
Шрифт:
Файнберг, как вам известно, человек, не лишенный причуд, и, видимо, оттого закон его перестал работать мне на благо, когда личная армия моя увеличилась. Хотя скалистая местность, в которой мы укрывались, и образовывала естественную твердыню, она была также настолько сурова, что не позволяла скопившемуся у меня грозному войску расположиться с удобством и роскошью, которые могли бы побудить нас остаться здесь надолго. Это была не жизнь. И потому с неотвратимостью приблизился день, когда мы свернули наши пожитки и углубились в Иудею, оставив филистимскую границу далеко позади. Мы выступили в поход с большой дерзостью
Как раз перед броском на Кеиль я в первый раз и перемолвился с Богом. И Он мне ответил. Помог принять решение. В ту пору Он всегда отвечал мне, так что я не нуждался ни в Самуиле, ни в Нафане. Я сам обращался к Нему. В ту пору я был с моим Богом на более дружеской ноге, чем даже эти двое. Не диво, что я возгордился. Мне только еще предстояло узнать, что погибели предшествует гордость, и падению — надменность.
Авиафар, единственный, кто уцелел в ужасающей резне, учиненной над священниками и домочадцами их, прибежал в то время ко мне, держа в руке священный ефод покойного отца своего, великого священника в Номве. Он принес с собой новость о бойне. Я и до сей поры не могу взять в толк, как люди шли после этого на службу к Саулу, почему он всякий раз с такой легкостью набирал свои три тысячи, необходимые ему, чтобы гоняться за мной? Потому что он был царем? Но что такое царь? Я сам царствую уже лет сорок, а и посейчас не понимаю, отчего народ радуется, увидев меня, почему люди чувствуют себя возвеличенными, получив от меня слово или взгляд, и почему солдаты мои оберегают мою жизнь с таким усердием, что готовы пожертвовать своими, лишь бы моя осталась цела? Авиафара я принял потому, что отец его умер, прославляя меня.
— Кто из всех рабов твоих верен, как Давид? — дерзко вопросил отец его, защищая меня перед Саулом.
На что Саул ответил:
— Ты должен умереть.
— Останься у меня, не бойся, — поспешил я успокоить молодого Авиафара, походившего на привидение и трясшегося от испуга, — ибо кто будет искать твоей души, будет искать и моей души. Ты будешь у меня под защитой. Я буду врагом врагов твоих и противником противников твоих.
Я сдержал это обещание и намерен постараться, чтобы после того, как я помру, с моим старым другом ничего дурного не содеялось. С Адонией на этот счет проблем не предвидится, поскольку Авиафар, как всегда наивный и ортодоксальный, помогает Адонии и одобряет его идею устроить большой званый завтрак на холме. А вот насчет Вирсавии с Соломоном я сомневаюсь.
— Будь милосердна, — внушаю я первой, — к тем, кто, подобно Авиафару, стар и в летах преклонных. Когда-нибудь и ты тоже состаришься.
— Авиафару? — неопределенно отзывается моя белокурая Вирсавия, пропуская внушение мимо ушей, украшенных золотыми колечками серег, одной из которых она соблазнительно поигрывает.
С Соломоном разговаривать труднее, потому что Соломон притворяться не умеет.
— Шлёма, пожалуйста, отнесись сколь можешь внимательнее к тому, что я тебе сейчас скажу. Меня очень заботит участь моего священника Авиафара. —
— Да будешь ты жить во веки веков, — вставляет Соломон.
— …царство мое, вероятно, перейдет к брату твоему Адонии.
— Он брат мне лишь наполовину, — педантично напоминает Соломон.
— И если нечто непредвиденное постигнет Адонию, помешав ему стать царем…
— Да? — навострив уши, говорит Соломон.
— …я хочу, чтобы ты слово в слово исполнил то, что я сейчас скажу тебе об Авиафаре.
— А что может постигнуть Адонию, помешав ему стать царем?
— Мы говорим с тобой об Авиафаре, — обрываю я Соломона. Тут меня снова отвлекает его возня со стилом. — Соломон, ответь мне на вопрос, который давно не дает мне покоя. Почему ты все еще пишешь на глине, когда чуть ли не все вокруг перешли на папирус?
— Я думаю, это оттого, что я поумнел, — с некоторым тщеславием сообщает он.
— Что же тут умного?
— Папирус в нашем влажном климате гниет, да и чернила расплываются.
Может, и поумнел. Я грустно киваю.
— Я тоже начинаю тревожиться о моих свитках, — признаюсь я. — Рано или поздно они рассыплются в прах, и никто уже не сможет прочесть обо мне ни слова. Жаль, что я не запечатлел слова мои в глине.
— Я запечатлеваю слова твои в глине.
— Я имею в виду все мои слова, даже те, с которыми я обращался к другим людям, и в особенности те, что я написал. Мои притчи, псалмы и другие песни.
— А ты сложи свои свитки в пещере Ен-Гадди, что у Мертвого моря, — говорит Соломон с уверенностью, которая граничит с нахальством.
— Это еще что за вздор? — вскидываюсь я.
— Если ты хочешь их сохранить. Это поможет.
— Ну да?
— Там они уцелеют.
— А ну тебя.
— Нет, серьезно, — настаивает Соломон.
— Ладно, не будем спорить.
— Воздух на Мертвом море сухой, — продолжает Соломон, — так что свитки твои, если хранить их в пещере Ен-Гадди, протянут долгие годы.
— Да кончай ты чушь-то пороть, — осаживаю я его, чувствуя, что с меня уже хватит. — Как может бумага протянуть многие годы? Я говорил с тобой про…
— Авиафара, — в виде напоминания зачитывает он с таблички.
— Он был мне другом всю мою жизнь. — Я уже злюсь на себя, что позволил Соломону попусту тратить мое время. — В горе и в радости. Мне необходима уверенность в том, что с ним ничего не случится. Что бы ни произошло после того, как я испущу дух, и ты, и кто угодно другой должны будете почитать Авиафара неповинным во всех делах моих. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Соломон серьезно кивает с выражением человека, чрезвычайно озабоченного ответственностью за выполнение дела, которое я ему доверяю.
— Я понимаю, что ты имеешь в виду.
— И что же я имею в виду?
— Ты не хочешь, чтобы я отпустил седины его мирно в преисподнюю, правильно? — И для проверки он заглядывает в свою писанину.
Ой-вэй, безмолвно стенаю я, но однако ж заставляю себя сделать глубокий вдох.
— Нет-нет-нет-нет и нет! — чуть ли не кричу я. — Ты идиот или что? Хоть что-нибудь ты толком уразуметь способен?
Соломона эта моя вспышка оставляет совершенно спокойным.