Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
Она тряхнула его, очарованного ее взглядом, так, что он невольно мотнул головою, как кукла, и продолжала:
— Умел пакостить — умей молчать. Не хвастай, ворона, что орлёна — гулёна. Рот на замок запри, да и ключ забрось. Потому что — это я тебе истинно говорю и хочешь Богом, хочешь дьяволом поклянусь: если дойдет до ушей моих хоть слово худой молвы про Витеньку по этим вашим похождениям, — зови попа да кайся во грехах, потому что только и было твоей жизни… Недели не пройдет с того часа, а ты будешь лежать на погосте. Это я тебе говорю, — так то, сокол ясный, нос красный! А про меня ты, коли сам не знаешь, людей спроси: бывало ли когда, чтобы Арина Молочница тратила слова даром. Я теперь с тебя, покуда ты будешь в наших местах, глаз не спущу, — так ты и знай. А уедешь куда, не надейся, что далеко. Вздумаешь хвалиться да врать, — я тебя за тридевять земель в тридесятом царстве достану… от меня, как от судьбы: не уйдешь!..
Возвратясь с этого
— Да что с тобою, Иван? Или ты в лесу лешего встретил?
Иван Афанасьевич только головою мотал, да руками отмахивался, а про себя думал:
— Лешего не лешего, а ведьму — с тем возьмите!
Большой страх, который внушала ему Арина Федотовна, был главною причиною того, что, когда стряслось несчастие в Пурникове и растерял Иван Афанасьевич своих благодетелей и покровителей, он предпочел опуститься до последнего упадка, только бы не обратиться к милости Виктории Павловны, хотя был уверен, что она, по доброте своей и великодушию, сжалится над ним скорее и проще, чем кто либо. Но Правосла, под властью Арины Федотовны, представлялась ему чем-то вроде пасти адовой, в которую только попади, а выхода назад не будет…
— Съест меня змеища эта… — думал он. — Поработит!
Но когда холод и голод, приближаясь, взглянули в глаза, он струсил их больше змеищи и пошел к адовой пасти на поклон…
Ожидания его сбылись только отчасти. Арина Федотовна, действительно, приняла его, презрительнее чего уже нельзя, и продолжала держать его в черном теле все время, что он жил в Правосле, — но — ни к каким своим делам и счетам она его не подпустила и вообще никакими обязанностями его не обременила. А обленившемуся, стареющему человеку это было первое дело. Осень и зиму протренькал на гитаре, весну проловил на силках для певчей птицы, лето пробродил за ягодами и грибами, попутно вступая в романчики с ягодницами и грибовницами, — так слагался зоологический год Ивана Афанасьевича. И если бы он еще не боялся огнестрельного оружия и был охотником, то в существовании своем он, правду сказать, разве только возрастом да красным носом разнился бы от знаменитого лейтенанта Глана, который в ту пору уже народился на свет, но Ивану Афанасьевичу известен, конечно, не был, да и по сю пору остается неизвестным. Ибо с тех пор, как Иван Афанасьевич, в юности, окончил какой-то курс какого-то учения и получил соответственный диплом, он не взял ни единой книги в руки, кроме разве «Запрещенных русских стихотворений» и «Русского Эрота», замасленные и разрозненные страницы которых хранились где то на дне его сундучка, а также — в недрах его памяти… В этом зоологическом бытии Арина Федотовна ему совершенно не препятствовала, за исключением все того же строгого запрета:
— На стороне амурься с кем хочешь, как хочешь, но в усадьбе — ни-ни-ни! Заведешь разврат, нагишом в сугроб высажу…
На дело же никакое она не употребляла его даже как бы с подчеркнутою нарочностью: вот, дескать, держим неизвестно для чего на шее своей несчастного дармоеда, лежебока никуда негодного, которому бы только жрать, да пить, да по кустам девок подлавливать…
И, вдруг, в один день, Иван Афанасьевич понадобился. Пришла к нему во флигель — не вызвала к себе, а сама пришла — Арина Федотовна, ругательски его изругала за сор на полу и копоть на стенах, заставила на своих глазах вытереть мокрою тряпкою стул, на который затем и села, а, сев, вопросила:
— Ты, ведь, Афанасьевич, по науке своей ахтахтехтор?
Иван Афанасьевич, подумав, усмехнулся, точно его спросили о другом человеке из Аредовых времен, и отвечал, что, действительно, было время, когда он был архитектором, но собственно, ничего никогда не строил, а только служил при управлении, откуда и вылетел, по несправедливостям начальства, настолько лютого, что мало было еще той ненависти к нему, чтобы выгнать, — оно его еще под суд упекло и в конец разорило казенными начетами…
— А ты бы крал меньше, — остановила его ничуть неразжалобленная Арина Федотовна. — Ну, всех твоих мошенств не переслушаешь… Но, коль скоро ты ахтихтехтор, можешь ли ты, например, осмотреть дом, который к продаже, и определить ему настоящую цену?
Иван Афанасьевич мог. Тогда Ирина Федотовна приказала ему немедленно собираться в дорогу и ехать в «губернию», где в настоящее время находиться, только что прибыв, сама барышня Виктория Павловна, приехавшая из Сибири с тем, чтобы продать свой городской дом и уже имеющая на него покупателя… Сама барышня в этом деле ничего не смыслит; она, Арина, человек деревенский и грамоте не знает, на словах никакого адвоката не боится, а на бумаге ее и дурак обойдет; советчиков же и сводчиков в губернии хотя много, но барышня им не доверяет, а на Ивана Афанасьевича надеется, что он, памятуя хлеб-соль и все благодеяния,
И на завтра, Иван Афанасьевич — вот совершенно так же, как теперь, даже в той же шапке и шубейке, только поновее они были, даже с тем же самым ночным поездом — ехал в губернию в таком же, тесно наполненном людьми и трясучем вагоне. И только мысли в голове были у него тогда другие — куда бодрее и веселее, чем сейчас…
Тогда он ехал с большим нетерпением и любопытством. Свидание, которое ему предстояло с Викторией Павловной было первым после тех летних, так внезапно и решительно оборванных появлением Арины Федотовны, и поэтому думать о Виктории Павловне значило для Ивана Афанасьевича вспоминать, как он видел ее в последний раз… Красная шелковая кофточка на зеленой траве… солнечные кружки на теле цвета слоновой кости… брилльянтовые глаза, гаснущие под дремучими ресницами… стройные руки, обвитые вокруг его шеи… смешливый взаимный шепот бесстыдных слов, передающийся из целуемых уст в целующие уста… и дикие вздохи вакханки, схваченной сатиром… И когда Иван Афанасьевич вспоминал все это, то в любопытство свидания вползала лукавою змейкою и робкая, блудливая мечтишка:
— А вдруг опять?..
Что же? Переменилось-то, сдается, немного… Виктория Павловна по-прежнему не замужем, человек свободный, по прежнему живет гордо, независимо, ни с чьим чужим мнением не считаясь, по-прежнему молва приписывает ей все новых и новых любовников, по-прежнему не зная, кто они… по-прежнему, значит, есть у нее кто-нибудь настоящий тайный, вроде того, как был он в то лето в Правосле… И почему бы теперь, когда она, измотавшись по свету и профершпилившись, — вона! дом продает, — возвращается в родные места с очевидным намерением в них поселиться, почему бы ей не вспомнить о нем на этот случай, как о человеке испытанной скромности, и опять не поиграть в русалку с лешим? Ну, уж если… уж если… И вся его утроба сладострастно играла и хихикала воображением проснувшихся надежд…
Увы! Все его игривые мечты разлетелись, как дух под северным ветром, от первого же взгляда на Викторию Павловну. Если четыре года тому назад звали ее царь-девицей, то теперь перед изумленным Иван Афанасьевичем явилась уже, во-истину, царица — из цариц царица — во всем величии созревшей, державной красоты, с глубокими, полными опыта и силы, глазами, каждым взглядом кладущими непроходимую пропасть между собою и всякою попыткою к фамильярности. Разговор ее был деловой, ледяной. Иван Афанасьевич сразу встряхнулся, послал своим мечтам дурака и покладисто вошел в тон послушного и исполнительного поверенного, беспрекословно готового творить волю доверительницы. Впрочем, обращалась с ним Виктория Павловна очень любезно и ласково, дала ему немножко денег, чтобы поправить ответшавший гардероб, настояла, чтобы он переехал с постоялого двора в ту же хорошую гостиницу, где она сама стояла, и даже приглашала его несколько раз завтракать и обедать вдвоем с нею, у нее в номере. Но — когда, ободренный, он однажды, все-таки, попробовал смотреть на нее прежними глазами, прежним голоском говорить и прежним смешком хихикать, — то Виктория Павловна только посмотрела на него не — то, чтобы сердито, а… вдруг Иван Афанасьевич, бедный, почувствовал, будто она где то этак на луне или, по крайней мере, на вершине горы снежной, а он, вроде лягушки, квакает внизу, на неизмеримой глубине, в болоте… И, однако, при всем том, хоть ты что, казалось Ивану Афанасьевичу, что не для одной продажи дома вызвала его Виктория Павловна. Сдавалось ему, что держит она про себя что-то, его касающееся, — и сомневается, надо ли ему знать, и присматривается к нему с экзаменующим любопытством, — как лучше поступить: оставить про себя или заговорить?.. А дело, для которого Иван Афанасьевич был вызван из Правослы, не спорилось. Обещанный покупатель все что-то не ехал из Петербурга, и Ивану Афанасьевичу начинало уже казаться, что никакого покупателя нет и не было. Подозрения его превратились почти в уверенность, когда, на шестой день по его приезде, Виктория Павловна утром объявила ему, что сделка расстроилась и она продавать дом раздумала, извинилась за беспокойство и велела Ивану Афанасьевичу отправляться обратно в Правослу. А сама она намерена, дескать, ехать к приятельнице своей, госпоже Лабеус, в Крым в Гурзуф… При этом она казалась очень расстроенною и взволнованною, так что Иван Афанасьевич даже подумал про себя:
— На что горда, а тоже, видно, не сладко, что денежки то мимо рук проплыли… Ишь, даже глаза наплаканы и личико пятнами вспыхивает…
Он уже простился, принял от Виктории Павловны разные поручения и наставления в Правослу для Арины Федотовны и откланивался, говоря разные почтительные и благодарственные слова, когда она, вдруг, резко оборвала его красноречие коротким приказом:
— Заприте дверь…
И, когда он, изумленный, повиновался, она, отдаляясь в глубину комнаты тем выразительным и грациозным, неописуемым движением, которым умные и опытные женщины так хорошо умеют предостеречь мужчину, что остаются с ним вдвоем не для любовного секрета, — продолжала: