Виленские коммунары
Шрифт:
Вот такая была жизнь…
XIII
КОНЧИНА МАТЕРИ
Канец!.. Як многа разважання
I засмучонага пытання
У гэтым простым, страшным слове…
Якуб Колас
Урожай 1917
Попробовал и я крысятинки. Сперва сходил к большому спецу по этой части — дворнику на Погулянке, который раньше работал мастером у моего дяди. Юзя говорила, что как-то встретила его и он бахвалился, будто только и живет крысами.
Прихожу, а самого спеца уже и в помине нет, помер с неделю назад… Свежевал крысу его сын, тоже сапожник, теперь ассенизатор (бочки возил по ночам в городской обозе). Когда-то мы с ним были немного знакомы.
Он, конечно, сконфузился, потом заговорил об отце, которого похоронил: слава богу, больше не будет мучиться. И с напускной беспечностью стал учить меня своему искусству.
— Пустяки! Хорошо вымочив и просолив, можно есть даже без хлеба… Отличное мясо!
Поговорили о политике, о революции в России. Заканчивая операцию, он добавил уверенно:
— Потерпим еще немного. Они придут сюда, вот увидишь, придут… Будем есть и свинину, и телятину, и курятину…
Научился у него всем премудростям, пришел домой, расставил силки. Дней пять никакого результата. Наконец, поймал старую, облезлую дуру. Попалась в капкан в пустом дровянике — на поджаренную в льняном масле «бабку».
Когда все мои разошлись, я ободрал своего зверя и сварил. Не успел поднести к губам, как меня замутило. И хочется есть, и комом в горле стоит, и выворачивает наизнанку при одной лишь мысли, что это — мерзость… Еще и не попробовал, а уже кажется, будто сидит у тебя в брюхе живая крыса и распирает… перепугался не на шутку, думал, теперь от меня будет нести крысой на целый километр…
Врожденное чувство брезгливости преодолел рассуждениями: в конце концов, не все ли равно, какое мясо? Эти рассуждения подкреплялись неодолимым желанием есть. Такая была охота есть, что жрал бы и жрал, кажется, все, что ни попадет в рот.
И постепенно приучил себя к новому блюду. И Юзя ела. Лишь мать и Яня не могли заставить себя притронуться к нему, хотя, честное слово, я ни разу не сказал им, чем угощаю. Даже бульона не попробовали. Напрасно я клялся, что достаю у одного знакомого крольчатину, которая остается у него, не очень свежая, после продажи. Видели, что обманываю нескладно.
И мы с Юзей старались есть, когда матери и Яни не было дома. Наевшись, ложились отдохнуть, словно общая тайна сближала нас. Наши нежности прерывались тихими беседами и мирными разговорами на злобу дня.
Юзя все реже вспоминала своего несчастного Наполеона, примирилась мало-помалу и утешала себя тем, что дети теперь у всех умирают с голоду. Со временем она немного пришла в себя, даже повеселела. Мне казалось, что и грудь у нее пополнела.
Я покорно слушал ее рассказы о том, у кого из наших знакомых скоро может умереть очередной ребенок,
— Смотри, Матей! Мне кажется, пухнут ноги у тети…
Тетей она называла мою мать. Но что я мог посоветовать ей? Чем мы лучше других? Беднота умирала теперь прямо на улице. Бредет голодный человек, споткнется на ровном месте, упадет… Иной раз встанет, а иной раз тут ему и конец.
Особенно косила смерть еврейскую виленскую бедноту. Она почему-то предпочитала умирать на улице, с протянутой за милостыней рукой, под стенкой.
Помню, как я впервые увидел труп умершего от голода. Это было в июле или августе 1917 года, в еврейском квартале на Рудницкой улице, такой узкой, что два извозчика насилу могли разъехаться. Шел я рано, город еще спал, на улицах было пусто, в воздухе стояла утренняя свежесть. Иду — вижу: лежит, скорчившись у стены, мертвый человек, еврей, в лохмотьях, обросший, желтый, распухший… Я так и замер, словно прикованный. Стою смотрю. Дышать стало трудно, сердце сжалось… Постоял немного и пошел своей дорогой. А сам думаю: он всю ночь пролежал здесь или уже сегодня выполз на солнышко?
Между прочим, еврейская делегация, кажется, по инициативе доктора-сиониста Махлярчика, энергичного, плотного человечка, очень умного, тогда же ходила к немецкому командованию просить помощи еврейской бедноте. Немецкий генерал, человек упитанный и тоже не дурак, принял делегацию весьма любезно, усадил в кресла, стал угощать сигарами. И написал записку в пожарный обоз: «Выделить дополнительно еще одну лошадь для уборки трупов на улицах».
Раньше я думал, что человек может умереть с голоду лишь в том случае, если много дней подряд ничего не ел и даже маковой росинки в рот не брал, например, несчастный путник в пустыне или политзаключенный в тюрьме, объявивший голодовку. Тот же, кто хотя бы через день съест кусочек «бабки» или картофельных очистков с помойки, убеждал я себя, только от голода не умрет — доконать его должна какая-нибудь зараза.
В годы немецкой оккупации в Вильно я убедился, что с голоду люди умирают запросто, от одной слабости, так сказать, на ходу. Вот это меня и испугало. Я стал бояться как бы не случилось чего с моей матерью.
Ноги у нее пухли давно. Но она все крепилась молчала. И мы сперва думали, что это у нее от слабого сердца или оттого, что она часами простаивает в костеле. Ведь она все же ела «бабку», а изредка и суп на Вороньей. «Бабку» она теперь не продавала, обанкротилась ее компаньонка. И мы поддерживали мать, как могли: давали деньги на суп, а Яня, которая ничего теперь, кроме обеда, не получала в парикмахерской, иногда приносила, доставая где придется, то кусочек галеты, то ложечку повидла.
Но мать ничего не брала, и уговорить ее было трудно. Целыми днями она бродила по костелам, мечтая при жизни попасть в святые, ну прямо живой лезла на небо…
К сожалению, мы с Юзей слишком робко перечили ей в этом. Думали, молитвы теперь для нее то же самое, что для нас крысятина или долгий сон. Нужна же человеку хоть какая-нибудь радость, утешение в жизни. Ну и молись.
Как я теперь понимаю, это была моя ошибка… Во-первых, стоит дать потачку набожной матери, набожному отцу, жене или еще кому чересчур уж набожному — все пойдет прахом… А во-вторых, развенчай я тогда ее веру в небо — она покрепче держалась бы за землю, может быть, и сегодня ходила бы по ней…