Вино одиночества
Шрифт:
«Нет, я не стану читать... Все эти книги ужасно меня огорчают и тревожат... А мне надо быть счастливой, как все... Сегодня вечером, перед тем как почистить зубы, я выпью стакан молока с бутербродом и съем шоколадку... Потом потихоньку от всех спрячу под подушкой “Мемориал”... Или нет, нет. Сегодня вечером я буду вырезать картинки и рисовать... Я счастлива, я просто хочу быть счастливой маленькой девочкой», — думала она. Застывшая под навесом, точно статуя, мрачная ледяная глыба, темные окна, на которых, как слезы, таяли и стекали по стеклу снежинки, — все вдруг расплылось в ее глазах, превращаясь в беспокойное черное море.
5
Сколько
— Дорогая моя, сокровище мое сахарное, ты испортишь свои красивые глазки...
Как только она принималась играть:
— Не ползай по полу, поранишься. Не прыгай, упадешь. Не кидай мячик о стену, ты мешаешь дедушке. Иди, посиди у меня на коленках. Дорогая, дай я обниму тебя...
Юной Элен казалось, что бабушкино усталое сердце бьется с трудом, но в то же время лихорадочно и тревожно, а этот устремленный на нее старческий взгляд с робкой надеждой искал в ней хоть какое-то сходство с матерью...
— Ну, бабушка, оставь меня, — говорила Элен.
Когда Элен уходила, бабушка до вечера ничего не делала. Она сидела, сложив на коленях худые руки, еще красивые, но потемневшие и потрескавшиеся от возраста и домашней работы, которой она внезапно предалась, находя в стирке и глажке белья, в грубом обращении кухарки что-то вроде удовольствия от собственного унижения. Вся ее жизнь была чередой неудач и несчастий; она испытала бедность, болезни, смерть близких, измены и предательства. Бабушка чувствовала, что дочь и зять с трудом выносят ее. В родных и знакомых кипели силы и энергия била ключом, а она родилась уже старой, беспокойной и усталой. Находясь в полной власти своей пророческой грусти, она больше боялась будущего, нежели плакала о прошлом. Жалобы бабушки угнетали Элен, неосторожные слова пробуждали в глубине души, видимо, унаследованный страх. Ее преследовали чувство незащищенности, тревога, страх смерти, темноты, одиночества, боязни, что мадемуазель Роз однажды уйдет и больше не вернется. Сколько же раз Элен приходилось слышать, как матери ее подружек говорят, глядя на нее притворно нежным взглядом, как смотрят на ребенка, если не хотят, чтобы он что-то заподозрил:
— Если вы только согласитесь... Мы можем предложить пятьдесят рублей в месяц или даже больше. Я говорила с мужем. Он полностью согласен. Вы жертвуете собой, мадемуазель Роз, но ради чего? Дети так неблагодарны...
Все в жизни было зыбко, скоротечно, менялось на глазах. Неумолимый поток далеко и навсегда уносил близких людей, спокойные дни. Иногда мирно сидящую с книжкой в уголке Элен охватывала паника, какое-то предчувствие вселенского одиночества. Комната вдруг становилась враждебной, страшной; вокруг узкого кружка света лампы сгущались тени, подкрадываясь к ней. Мрак душил ее, она махала руками, пытаясь разогнать его, как пловец рассекает толщу воды. Белая полоска света, проникающая в комнату из-под двери, вызывала у нее ужас. Наступал вечер, мадемуазель Роз еще не было дома... и ей казалось, что она уже никогда не придет...
«Она не вернется. Когда-нибудь она уйдет навсегда», — думала Элен.
А ей ничего не скажут. Однажды от нее уже
— Ешь. Иди спать, мадемуазель задерживается, но скоро вернется.
Ей чудилось, что она уже слышит эти притворные жалкие голоса. Элен с ненавистью оглядела комнату — лишь пустота, тишина да изощренно терзающий сердце мрачный покой. Эта тревога была у нее в крови, и ей следовало смириться с ней, как с наследственной болезнью; страх искажал ее бледное лицо, давил ей на грудь, сковывал слабое тело.
Однако когда ей исполнилось десять, она стала находить в этом воскресном одиночестве какое-то меланхоличное очарование. Элен любила необычную тишину этих долгих дней, которые спокойно шли один за другим, словно вращающиеся вокруг своей оси маленькие темные планеты.
Солнечный луч медленно скользил по розовой выгоревшей обивке, которая когда-то была бордовой. Добравшись до лепного карниза, он превратится в узкую светлую полоску, потом медленно исчезнет, и тогда лишь потолок будет отражать белое свечение неба.
Стояли первые осенние дни, когда воздух становится холодным и прозрачным. Прислушавшись, можно было уловить звоночек проезжающего мимо по бульвару торговца мороженым. Листва на деревьях во дворе поредела от августовского, но в этих местах уже осеннего ветра. Ветки, одетые в трепещущие на ветру и просвечивающие на солнце розовые сухие листья, казались совсем хрупкими.
Однажды Элен забрела в комнату матери. Она любила приходить сюда, втайне надеясь застать мать врасплох, выведать ее секреты. Девочку стала интересовать ее загадочная жизнь, что в ту пору проходила большей частью за пределами дома. Элен питала к своей матери странную ненависть, растущую вместе с ней, для которой, как и для любви, у нее не было ни одной и вместе с тем тысяча причин, которую, как и любовь, она могла объяснить только так:
«Потому что она — это она, а я — это я».
Она вошла, заглянула в ящики стола, поиграла со стеклянными украшениями, безделушками из Парижа, что валялись в шкафу. Из соседней комнаты ее позвала бабушка:
— Что ты там делаешь?
— Ищу тряпки, чтобы нарядиться.
Она сидела на ковре, держа найденную на дне ящика комода нижнюю рубашку.
Ткань была разорвана в нескольких местах, вероятно, грубой сильной рукой, резко дернувшей кружева на плече так, что лента еле держалась на нескольких шелковых нитях. От рубашки исходил странный запах, смесь ненавистных духов ее матери, табака и какого-то терпкого, теплого и удивительного для нее аромата, который Элен не могла ни угадать, ни узнать и от которого ей стало не по себе и отчего-то ужасно стыдно.
«Какой же мерзкий запах», — подумала она.
Она то подносила шелковые лохмотья к лицу, то опускала их. На дне ящика лежали и янтарные бусы. Она взяла их, повертела в руке, потом снова схватила рубашку и закрыла глаза, пытаясь воскресить в памяти что-то давно забытое. Но нет, она ничего не помнит, просто в глубине ее детской души впервые пробудились чувства, от которых ей стало почему-то стыдно и смешно. В конце концов она свернула рубашку в комок, швырнула ее в стену, потопталась по ней и ушла из комнаты, но этот запах сохранился на ее руках и передничке. Элен чувствовала его даже лежа в постели, он проникал в ее детские сны, как зовущий далекий голос, как звуки музыки, как хриплый крик или воркование диких голубей по весне.