Витенька
Шрифт:
Сложное дело. Крайние меры не действуют. Может, навстречу пойти? Как сам знает, так пусть и делает? Это уже Витек играть перестал, потому что увлекся паяльником.
Как, бывало, звенел голосок его, колокольчик!
А когда молчал, из комнаты доносился тоненький звон наковаленки — динь-динь-динь. Ковал Витенька. Но сколько можно ковать? Ведь он ковал ничего, просто играл наковальней, молотком. Динь-динь-динь! Но годы идут. Вырос Витек, в шестой уже пошел, ковать ничего, простую проволочку, уже не хотелось. И тогда увлекся он паяльником. Кислота, цинк появились, попросил электропаяльник купить, купили, дымком затянулась Витенькина комната, своеобразным запахом, между прочим, близким Борису Михайловичу и желанным. Близко к металлу, к заводскому делу, поэтому Борис Михайлович особо не раздумывал, когда Витек, глядя в пол, сказал однажды, что не будет больше заниматься музыкой. Почему? Потому что не может совместить: Витек показал на свое хозяйство, на стол, где дымился паяльник, где было все завалено диодами, триодами, конденсаторами, изоляцией, полупроводниками, панельными пластинками, разноцветными проволочками и прочей радиоутварью, которую Витек добывал с приятелями на промышленных свалках под Москвой.
Борис
Борис Михайлович не особо стал раздумывать. Раз такое дело, что ж, пусть будет так. Если бы каким баловством занимался, дело другое, а это мне по душе, будешь по радио специализироваться и на спутниках можно, и так, на земле, работы хватит. Не всем же на пианине играть. Витек не ожидал такого легкого разрешения, обрадовался, сказал, что во Дворец будет ходить, в радиокружок. Ну, это уже совсем хорошо. Борис Михайлович с ужасной неловкостью объяснил Елизавете Александровне: «Наотрез отказался, силу применять как-то неудобно и перед вами все-таки неловко». — «Да полно вам, Борис Михайлович, что тут такого, случай довольно обычный, между прочим, по секрету скажу, как только начнет обращать внимание на девочек, сам вернется к инструменту, тогда вспомните меня». — «Ну, до девочек еще далеко ему». — «О! Не говорите…»
Елизавета Александровна больше не приходила, перестала приходить к Витеньке, пианино замолчало.
Но это потом стало грустно, а сначала ничего особенного, даже весело было. Витек паял, собирал маленькие транзисторные приемнички, из его комнаты всегда доносилась музыка. Все удивлялись, как это из мусора, из каких-то железочек, рассыпанных по столу, кое-как приклеенных друг к дружке, идет музыка, сперва через наушники надо было слушать, а потом Витек сделал так, что эти железки вслух пели и разговаривали, как настоящее радио. А уж когда он уложил весь этот металлический мусор в мыльницу, в простую, самую обыкновенную мыльницу, и она запела, как приемник, тут все ахнули и про пианино уже не вспоминали. Решили, что Витек нашел себя вполне, что его будущее определилось.
Как это и положено, в счастливой семье все было хорошо. Тут как раз и Лелька закончила университет, по историческому факультету, и уже работала. Ее биография, куда входили школа с университетом, а также первые самостоятельные шаги по жизни, была как стеклышко. Если бы все были такими, как Лелька. Но Витенька не любил ее. Сперва потому, что: «Вот гляди, даже Лелька ест кашу, а ты не ешь, вот Лелька учит уроки, а ты и не садился, почему у Лельки все прибрано, все чистенько, а ты на кого похож и так далее». Сперва поэтому, а потом он просто возненавидел ее, к ней стали ребята приходить, придут, сядут, вообще рассядутся, острят наперебой, каждый выставляет себя, остроумие показывает, ржут вместе, а то Лелька книжкой кого-нибудь огреет по спине, притворяется, вроде сердится, а сама рада без памяти, что ребята вокруг нее увиваются. Девочки, между прочим, почти не приходили, а все эти — женихи. Они и по телефону то и дело названивали. Когда подходил Витек, он никогда не отзывался, швырял трубку и говорил, иди, женихи, мол, названивают. Лелька фыркала, но сама со всех ног бросалась к телефону и сразу начинала расплываться, рот до ушей делать, голосом играть — о-ле-ле, ле-ле, ха-ха-ха и так далее, дура толстожопая. «Ты что же, негодяй, на сестру так говоришь, волю взял…» Витек недослушивал материну брань, быстренько, подобрав зад, чтобы не хлестнула чем-нибудь, ускальзывал в комнату. Конечно, главную роль играла тут разница в летах, большой разрыв, на целых одиннадцать лет, поэтому Витек и Лелька не могли найти в себе ничего общего. Так знакомые объясняли, Наталья, например, мать Вовки, который застрелился потом, в девятом классе. Наталья говорила, что это у всех так. Если большой разрыв в летах, дети, как правило, не ладят. Особенно Витька донимали эти ребята, они, как мухи на мед, налетали на Лельку. Конечно, она красивая, хотя и не очень. Вообще-то, если бы не эти прилипалы, с ней можно было бы и дружить немного, ведь когда-то, очень давно, когда Витек еще в детский сад ходил, он любил Лельку. Дома он, как хвостик, тихо, без слов таскался за Лелькой из комнаты в комнату, из коридора на кухню и так далее. Молча потому, что и он, и Лелька отлично понимали, чего хочет Витек, чего он ждет, слоняясь за ней по пятам, он хочет, чтобы Лелька поскорей садилась за уроки. Обожал уроки. Устраивался напротив и мысленно сопровождал каждое Лелькино движение, то есть даже не сопровождал, а как бы сам доставал учебник, находил нужную страницу, читал, хотя читать еще не умел, шевелил губами, читал, потом писал, подчеркивал, решал задачи, чертил и даже чуть-чуть язык высовывал, когда Лелька старательно писала в тетрадке. Тут, напротив Лельки за столом, выучил он буквы и цифры, а также поднатаскался в разных выражениях и словечках. Буквы и цифры он выучил в перевернутом виде, потому что сидел напротив, и легче всего узнавал их, а потом и читал, именно в этом перевернутом виде, а уже в школе эту манеру читать показывал как фокус, все очень удивлялись, и никто не мог повторить за Витьком, никто не мог так бегло читать вверх тормашками. Он чуть ли не голова к голове склонялся с противоположной стороны над Лелькиными уроками и то и дело спрашивал,
— Мама! Папа! — звенел его серебристый голосок.
— Нравится? — спросила тогда Катерина.
— Ведь это же цветы, — ответил Витек.
— Я и не знал, что ты любишь цветы, — сказал отец.
— Ведь я же сам, папа, цветок жизни, — сказал тогда Витек.
Конечно, чувствовалось влияние «Крокодила», но в этой шутке была одна только правда. Вот она, фотография. На белом фоне ромашек, вернее, из белых зарослей ромашек выглядывает в белой панамке Витек. Смотрит навстречу, улыбается. Куда же он подевался? Цветок жизни. Ведь был он, был и не мог пропасть навсегда. Когда уже возненавидел он Лельку из-за этих прилипал и, к остальным охладев постепенно, отчуждался, даже тогда — правда, мать долго упрашивала, стыдила — собрал он для бабушки Евдокии Яковлевны приемничек, упаковал в мыльницу и сам отвез в больницу, где бабушка лежала с первым инфарктом, поправлялась уже. «Вот, — говорила бабушка товаркам своим по палате, — вот мыльница, а на самом деле это приемник, внучок сделал, послушайте, надевайте наушники, а я включу, слушайте». Товарки и правда слушали из этой мыльницы передачи, как из настоящего приемника. Они слушали, ахали, внучонка хвалили, вот ведь какой, сам сделал и бабушке принес, чтобы не скучала в больнице, теперь таких внуков поискать — не найдешь. Товарки удивлялись и радовались, а бабушка плакала от счастья, что у нее есть такой внук, Витек, Витенька. Она плакала от счастья и оттого еще, что знала, что Витек уже с трудом ее переносил, через силу отвечал, через силу отзывался на ее какую-нибудь просьбу, что он вообще уже никого в доме не любил.
— Счастливая вы, Евдокия Яковлевна, — говорили товарки по палате.
— На бабушкиных руках вырос, как же, — гордилась и плакала Евдокия Яковлевна.
«Невыносимо жить нелюбимым у нелюбимых родителей». Вранье же, все до последней капли вранье. Перед собой оригинальничает. Или нахватался у кого-нибудь, у Вовки например, там это серьезно, отец шалава, то уходит из дома, то приходит. И конец получился какой, проглядели парнишку, сами собой занимались, а его проглядели.
Борис Михайлович всегда успокаивался, когда под руку попадались фотографии, и он начинал их разглядывать, забывался и успокаивался. Особенно любил он разглядывать фотографии вдвоем с Катериной. Как они упивались воспоминаниями! Потому что уже потихонечку начинали стареть.
Вот большая фотокарточка, один Витек сидит, улыбается заносчиво, и голову держит тоже заносчиво. Это у него есть в характере. Сперва заносчивость была открытая, заметная, даже приятная, а потом тихая стала, скрытая, стал ставить себя, хотя и тихо, про себя, но выше всех, считал, что все может и что никто так не может, как он. На карточке только начало, тут все еще открыто — в откинутой голове, в глазах заносчивость еще очень милая, детская. Но в лагере, на пионерском костре, вместо каких-нибудь приличных стихотворений Маршака, или Агнии Барто, или на крайний случай Пушкина он уже читал Вознесенского, чтобы не как все. Летом Витек обычно отдыхал у деда и бабки, на Незнайке, а тут предложили Борису Михайловичу отправить Витька в заводской пионерлагерь, и он согласился, и Витек с охотой поехал. «Ну, как там наш?» — спрашивали Борис Михайлович и Катерина, потому что Витек все-таки первый раз в лагере, хотелось, чтобы не хуже других был. «Мальчик неплохой, особых жалоб не поступало, хотя замечания есть. Как-то прогулял весь день в лесу, совершенно один, без присмотра, и вот еще: на пионерском костре читал Вознесенского». Работница завкома, отвечавшая за лагерь, развела руками, сама-то она ничего в этом не видит плохого, потому что Вознесенского трудно достать, и она не в курсе, но сигнал из лагеря был, просили передать родителям, чтобы обратили внимание, что-то там с Вознесенским не все в порядке, во всяком случае, он не для детей. Борису Михайловичу да и Катерине что Маршак, что Агния Барто, что Вознесенский — все было одинаково, но ушли они домой с какой-то тревогой. Дома попросили Лельку достать этого Вознесенского. Лелька могла достать кого угодно. Между прочим, достала шапку отцу такую, что на завод неудобно было ходить в ней, и он не надевал ее в будние дни, пыжиковая, редко на какой голове увидишь, надевал по праздникам, чтобы заводские не смеялись, вот, мол, начальник какой в пыжиковой шапке ходит, будут, конечно, смеяться, Лелька в пыжиковой ходила, ей можно.
Стали смотреть Вознесенского, смотрели, смотрели, читали, читали, ничего не нашли, сильно пришлось поломать зубы, но плохого ничего все-таки не нашли. Отложили до Витенькиного возвращения. Когда вернулся, отец спросил:
— Ты что там читал на костре?
Катерина сидела, поджав губы, интересно было.
— Ничего не читал. — Витек не успел остыть от возбуждения, оттого что домой вернулся, оттого что в голове еще не утихла шумная лагерная жизнь. — Я ничего не читал.
— А Вознесенского? На костре? Читал?
Отец протянул книжку, попросил показать.
— Лонжюмо.
Полистал, посчитал страницы.
— Длинно, — сказал и начал читать. Читалось с трудом, но хотелось понять, в чем тут Витенькина была вина. Когда дочитал до этих строчек: «Ленин был из породы распиливающих, обнажающих суть вещей», сказал, что это правильное замечание, но потом посмотрел на Витька и спросил: — Витек, как ты это запомнил все? Тут же непонятно для тебя.
— Понятно, — ответил Витек.
— Что понятно?