Владимир Набоков: американские годы
Шрифт:
Его отношения с Лохлином становились напряженными — он написал Уилсону, что «в Лохлине яростно соревнуются помещик и поэт — и первый идет на четверть корпуса вперед»18. Лохлин потребовал дать больше фактической информации: сюжеты, простой пересказ биографии Гоголя, список рекомендуемой литературы. Набоков в конце концов сделал то, на чем настаивал Лохлин, но добавил еще и великолепную заключительную главу, до такой степени стилизованную и абсурдную, что многие читатели приняли ее за вымысел.
— Ну что ж… — сказал мой издатель.
Золотую щель нежного заката обрамляли мрачные скалы. Края ее опушились елями, как ресницами, а еще дальше, в глубине самой щели, можно было различить силуэты других, совсем бесплотных гор поменьше. Мы были в штате Юта, сидели в гостиной горного отеля. Тонкие осины на ближних скалах и бледные пирамиды старых шахтных отвалов воспользовались зеркальным окном и молчаливо приняли
— Ну что ж, — сказал мой издатель, — мне нравится, но я думаю, что студентам надо рассказать, в чем там дело.
Я сказал…
— Нет, — возразил он. — Я не о том. Я о том, что студентам надо больше рассказать о сочинениях Гоголя. Я имею в виду сюжеты. Им захочется знать, о чем же эти книги.
Я ответил…
— Нет, этого вы не сделали, — сказал он. — Я все прочел очень внимательно, и моя жена тоже, но сюжетов мы не узнали19.
IV
В начале сентября, с трудом (из-за условий военного времени) вернувшись на поезде в Кембридж, Набоков продолжал вести факультатив по русскому языку в Уэлсли. На этот раз в группу из двадцати пяти примерно человек вошли многие сотрудники колледжа и их жены. Набоков развлекал своих учеников, но при этом успевал передать им нужную информацию и в какой-то степени свой энтузиазм. Целый час он говорил о русских звуках и о синестезии, после чего студентам пришлось согласиться, что буква «х» окрашена в цвет блестящего олова. Прежде чем начать новую тему, он долго молча стоял с опущенной головой и вертел в руках мел. Наконец он поднимал глаза и бормотал: «Я должен сообщить вам весьма прискорбную вещь. У нас в русском языке имеется нечто, именуемое творительным падежом, и он принимает разные окончания, и их необходимо заучить. Но после того, как вы их заучите, вы будете знать практически все, что нужно, о русском языке».
Одна из студенток вспоминает его шутливый увещевающий тон:
«Вы знаете, как по-русски „nice“? Нет? Но ведь мы же учили это в прошлый раз». Про любое слово, даже самое диковинное, он всегда говорил, что мы же учили его в прошлый раз. «Тогда я вам скажу. Ми-ло. Чудное слово, мило. Красивое слово». <…> Он повторяет русское слово несколько раз, задумывается, пишет его на доске, потом неожиданно поворачивается к нам и взволнованно спрашивает: «Вам оно нравится? Правда, чудное слово. Вам нравится?» <…>
Дальше он проверяет упражнения… «Ну, приступим!» — и набрасывается на первое предложение. Студенты открывают рты, не в состоянии усмотреть ни малейшего сходства между потоком гортанных раскатистых звуков и аккуратно выведенными в их тетрадях печатными буквами. Он поднимает голову, видит испуг на лицах и кричит: «В чем дело? Разве у всех остальных не то же самое?» Яростно направляется к ближайшей студентке, вглядывается в ее тетрадь. «И-йи-йи-йи-йи, нет-нет!» Недоверчиво смотрит в другую тетрадь: «Какие уродливые „ч“!» Он хватает кусок мела и медленно, аккуратно выписывает букву, потом рассматривает, пораженный ее красотой.
Урок продолжается. Зачитывая простые английские предложения с драматической, выспренней интонацией, он делает реплики в сторону типа: «Откуда мне знать, „где книга“?» Потом объявляет: «Вот один из печальнейших рассказов на свете: Она здесь. Он там…» Удивляется, почему автор без конца возвращается к «брату, который играет на органе», и сообщает нам о захватывающем предложении в учебнике грамматики, утверждающем, что «те дяди переходят через эти реки».
…Он просит нас почитать вслух по-русски — «вслух» означает, что три отчаянных смельчака сбивчиво бормочут себе под нос. Едва дозвучит исковерканное предложение, он восторженно вздыхает: «Так приятно вновь слышать русскую речь! Словно я опять вернулся в Москву», —
где он, конечно же, никогда не бывал — и к тому же терпеть не мог московское произношение20.
Осенью Набоков завершил книгу о Гоголе, добавив разговор автора с издателем и красочную хронологию жизни Гоголя. К тому же он послал Лохлину готовую рукопись своих переводов из русских поэтов. Тем не менее отношения между ними оставались напряженными, и когда Эдмунд Уилсон предложил Набокову совместно написать книгу о русской литературе для издательства «Даблдэй» с авансом в десять раз больше, чем у Лохлина (предполагалось, что Уилсон напишет вступительные очерки, а Набоков выполнит переводы), он, конечно же, сразу ухватился за это предложение. В конце ноября ему удалили верхние зубы и изготовили «супер-хлюпер с прихлопом». Собираясь в гости к Уилсонам в Уэлфлит в начале декабря, он шутливо предупредил, что они могут его не признать: «Я надеюсь, вы все же опознаете меня, но на всякий случай буду держать в руке вашу телеграмму». Книга о русской литературе осталась ненаписанной — главным образом из-за того, что у Уилсона вскоре появились новые интересы21.
Большую часть 1943–1944 академического года Набоков
Как любитель он живо интересовался птицами, деревьями, цветами и кустарниками. В «Даре» узкий специалист по бабочкам граф Годунов-Чердынцев привозит из Средней Азии друзьям-натуралистам змею, необычную летучую мышь и целый ковер горной растительности. Впрочем, над своей скамейкой в Музее сравнительной зоологии Набоков повесил карикатуру из «Панча»: человек с сачком стоит в пустыне Гоби, а неподалеку от него тираннозавр нападает на другого динозавра: «Все это очень интересно, но я должен помнить, что я специалист по бабочкам»23. Поскольку ему надо было еще и зарабатывать на жизнь, приходилось тщательно взвешивать время и возможности. Чтобы достичь успехов в научной работе, он вынужден был все более сужать свою специализацию, ограничившись даже не голубянками вообще, а только одним из их родов — Lycaeides.
Набоков разобрался с гениталиями американских Lycaeides и теперь составлял их экспозицию в МСЗ — впоследствии она стала самой полной в мире; в связи с этим он занялся узором на крылышках. При своем пристрастии к деталям, он не был удовлетворен точностью описания бабочек у Шванвича и прочих, обнаружив, что микроскопические чешуйки на каждом крылышке расположены рядами, начинающимися у основания. Так он выработал свой второй принцип общенаучного значения: подсчитывая ряды чешуек — чего никто до него не делал — можно с максимальной точностью указать местоположение каждого элемента узора на крыле бабочки. После Набокова эта техника широко не применялась, но Чарльз Ремингтон из Йельского университета, один из ведущих специалистов по чешуекрылым, хорошо знакомый с работами Набокова, уверен, что ее признают в будущем. Набокову же этот метод позволил сделать новые выводы относительно эволюции отметин на крыльях — что выраженные полоски на крыльях Lycaeides изначально были не полосками, а отдельными точками, — и следовательно, о родстве видов. Взбудораженный своим открытием, Набоков задумал монографию в 250 страниц о группе Lycaeides24.
V
В конце 1943 года он написал еще одно длинное стихотворение на русском языке — «Парижскую поэму». Полностью выбивающее из колеи начало стихотворения отражает, по словам Набокова, «хаотичное, неясное волнение, когда в сознании поэта брезжит только ритм будущего творения, а не его непосредственный смысл». Потом строки вспыхивают веселой жизнью, в строфе-другой мелькают проблески смысла, потом смысл вновь угасает и сквозь него проступает экспозиция: русский поэт в своей комнате, он же бредет по ночному Парижу, его сознание рассеивается, его личность распыляется. Тон стиха становится возвышенным, почти экзальтированным, потом вновь снижается, и лишь в конце лирический голос поэта обретает власть над материалом: он отказывается от представления о прошлом как о разрозненных фрагментах и воспевает целокупность и могущество жизни, господство и проницаемость человеческого «я»25.
В начале января 1944 года Набоков написал Уилсону: «Вера серьезно говорила со мной по поводу моего романа. Угрюмо вытащив его из-под рукописей о бабочках, я обнаружил две вещи: во-первых, что он хорош, а во-вторых, что по крайней мере первые двадцать страниц можно отпечатать и сдать. Это будет сделано в кратчайший срок». Вера Набокова неоднократно отрывала мужа от важной работы — бабочек, переводов — для более важной. Одним изнурительным рывком Набоков закончил первые четыре главы романа и послал их в «Даблдэй»26.