Владимир Набоков: американские годы
Шрифт:
Набоков знаменит своими нападками на известных писателей. Из стэнфордских лекций становится совершенно ясно, что им двигала вовсе не зависть, а отчетливое понимание истинных возможностей избранного им вида искусства:
Я должен извиниться… Я так нежно люблю хорошую литературу и так отчаянно ненавижу плохую, что, возможно, выражаюсь сильнее, чем следует.
Я слишком высоко ставлю вечные ценности, чтобы не применять к современным пьесам высокие и нетленные стандарты гениальных драматургов.
Вновь и вновь он объяснял, что вовсе не нападает на писателей, а защищает литературу:
Мне просто интересно найти оптимальные иллюстрации к тому или иному аспекту писательской техники — ведь наука не высмеивает отдельные особи,
Какой еще преподаватель поведает группе начинающих авторов, что хотя он и преклоняется перед Шекспиром и Чеховым, однако вынужден констатировать, что даже эти великие мастера не всегда добивались совершенства? Набоков резюмирует свою стратегию в памятке самому себе:
Моя основополагающая точка зрения: 1а) Драматургия существует, существуют и все компоненты совершенной пьесы, но эта совершенная пьеса, при том что существуют совершенные романы, рассказы, стихи, эссе, еще не написана ни Шекспиром, ни Чеховым. Ее можно вообразить, и однажды она будет создана — либо англосаксом, либо русским. 1б) Взорвать миф о рядовом зрителе. 2) Рассмотреть условности и идеи, препятствующие написанию и постановке такой пьесы [10] . 3) Суммировать уже известные положительные силы, предложить на их основе новый метод и строки.
10
В лекциях по русской литературе Набоков заметил, что Чехов, «сумевший создать новый и лучший вид драмы, попался в им же расставленные сети. Думаю, что, знай он немного больше об их многочисленных разновидностях, он не попался бы в них… он был недостаточно знаком с искусством драматургии, не проштудировал должного количества пьес, был недостаточно взыскателен к себе в отношении некоторых технических приемов этого жанра», — суждение, которое очень многое говорит о подходе самого Набокова к изучению искусства написания прозаических произведений.
Набоков считал, что нет ничего страшнее заблуждения, будто главное в пьесе — это зрители, что идеальный драматург — тот, кто наделен интуитивным знанием «чего хочет публика». Он презирал «гнусное пресмыкание в ногах у воображаемой аудитории дураков». «Театр — не есть „функция от толпы“ уже потому, что толпа состоит из отдельных личностей». «Я утверждаю, что публика куда умнее, чем думает театральное руководство».
Заниженная оценка аудитории приводит к использованию стандартизованных методов экспозиции, применению обязательных сигналов, намекающих на будущие события, порочному стремлению ускорить действие, к тому, что последний занавес ставит окончательную точку — в результате чего исчезают дивная изменчивость и таинственность жизни, в которой некоторые ситуации попросту не получают развязки. Набоков же ждал от драматургии «избирательного и гармоничного слияния отдельных элементов: случая и судьбы, персонажа и действия, мысли и чувства, реально существующих в человеческой жизни», «некоего уникального узора жизни, согласно которому горести и страсти конкретного человека подчиняются особенностям его характера, а не известным нам театральным правилам»62.
Помимо драматургии Набоков во время лекций говорил о поэзии, рассказах, романах и о выработке индивидуального стиля. Одна из немногих его сохранившихся лекций по писательскому мастерству, «Искусство литературы и здравый смысл», впоследствии опубликованная, заканчивается на той же ноте, что и лекции по драматургии: необходимо следовать своим собственным правилам, пока толпу вокруг «влечет некий общий импульс к некой общей цели». Как только писатель берется за перо, «зловещий монстр здравого смысла» принимается топать по ступеням, «готовясь скулить, что книгу не поймет широкая публика, что книгу ни за что не удастся — и как раз перед тем, как он выдохнет слово П, Р, О, Д, А,
Один студент писал о лекциях Набокова по писательскому мастерству:
Не помню, чтобы я что-то записывал. Это было бы все равно, что пытаться конспектировать, пока Микеланджело рассказывает, как он задумал и расписал своды Сикстинской капеллы. В любом случае, это не были лекции в привычном смысле слова. Он делился с нами своей творческой энергией и опытом. Никогда еще ни один преподаватель не предлагал такого богатого материала, но конспектировать его лекции было невозможно — все равно что взять молоток и попытаться наделать из «роллс-ройса» консервных банок65.
Выходит, метод Набокова сработал.
При всей требовательности Набокова к великим писателям, он не рассчитывал обнаружить среди своих слушателей спасителя современной драматургии. Настаивая на лучшем, он ценил и просто хорошее, будучи «самым нетребовательным преподавателем в Стэнфорде и расхваливая все, что хоть отдаленно напоминало приличную прозу. Только варварская писанина порой вызывала у него легкую насмешку, хотя зачастую он обращался к аудитории с просьбой помочь ему понять, о чем говорится в той или иной работе»66.
Согласно стэнфордскому журналу, курс Набокова «Современная русская литература» включал «историю русской литературы, начиная с 1905 года до наших дней, с обзором революционного движения в русской литературе прошлых веков». Похоже, что Набоков нередко отклонялся от темы, — хотя он и подготовил курс лекций по советской литературе, преподавал он в основном литературу девятнадцатого века; в письме к Уилсону он упоминает, что должен выползти из шезлонга и идти «вещать о русской версификации или о том, как Гоголь употреблял слово „даже“ в „Шинели“». Существующие переводы русских классиков представлялись ему не почтовыми лошадьми цивилизации, как их назвал Пушкин, а «дикими ослами дикого невежества», и он принялся сам переводить Пушкина и Гоголя — «Пир во время чумы», «Шинель» — пока не заболела рука67.
Говоря о русской литературе, Набоков постоянно возвращался к вопросу о царской цензуре, левой цензуре радикалов 1840—1860-х годов и их последователей-тиранов в Советском Союзе. Он настаивал на праве художника подчиняться одной лишь своей художественной совести, — так, в лекциях по художественному слову он говорил о необходимости отметать коммерческую тиранию американского рынка.
В климате, подобном, по его словам, пушкинской прозе, — безоблачном, но не жарком, Набоков читал и работал на солнце, сидя в плавках на гладком, как бильярдный стол, газоне за домом. В свободные от лекций дни он уходил к желтым холмам Лос-Альтос ловить бабочек. Там он впервые увидел гремучую змею68.
По вечерам Набоковых часто приглашали на всевозможные посиделки, очень формальные и «благопристойные», — по словам Веры Набоковой, атмосфера в Стэнфорде была намного более чопорной, чем в Уэлсли. (Однажды Набоков нарушил чопорную обстановку одной из вечеринок — после дневной погони за бабочками понадобилось срочно дать ему лекарство от ядовитого плюща.) Набоковы любили встречаться с выдающимся критиком Айвором Уинтерсом, Генри Ланцем и их женами. Ланц, обрусевший финн, заведующий отделением, на котором Набоков преподавал, был милым, культурным и талантливым человеком — они часто играли в шахматы. Но у Ланца оказались и другие интересы: он был своего рода нимфетоманом, и в выходные дни, элегантный и подтянутый, в своем модном пиджаке, отправлялся кутить с нимфетками69.