Вместе во имя жизни (сборник рассказов)
Шрифт:
Мы не боялись, и только нашему железнодорожнику было не по себе. Это и понятно — ведь он никогда не работал под землей. Железная дорога — не шахта. Но он мужественно опускался по узкому колодцу к старому забою. Больше всего мы боялись темноты, и Станчик сделал все, что требовалось. Пока будет электричество — будет нам светло. Машинист Станчик — хороший парень, но на другую работу его не пошлют: он калека, вместо левой ноги у него протез. Такие немцам не нужны: калек у них и своих хватает. Итак, свет он нам включил, пищи у нас было достаточно. Запаслись и водой.
Расположились мы в забое. Наверное, лет сорок — пятьдесят тому назад шахтеры приходили сюда в
Итак, жили мы под землей, как кроты, и ничего с нами не произошло, только на третий день еще трое таких же добавилось. Два шахтера с Нижнего Конца да один металлист. Нас стало больше, сделалось теснее, но по крайней мере мы узнали, что там, наверху, происходит.
Вовремя мы оказались здесь, потому что немцы поставили охрану на всех шахтах — ведь добрая половина шахтеров не прислушалась к воззванию. К тому же и фронт приближался, и целые толпы беженцев заполонили нашу деревню. Хорошо еще, что она в стороне от дороги.
Мы и успокоились, мы и взволновались.
Но спалось нам неплохо. Хотя и жарковато стало в нашей дыре.
4
Я хорошо все помню.
Было воскресенье; шестой день мы жили под землей. Кто знает, что там, наверху! Может быть, фронт уже передвинулся и пришли русские. Неизвестно. Станчик пока не давал знать, что происходит. Но мы ему верили. Вести придут, мы даже и не сомневались. Мы перегородили штольню стеной, достаточно было добавить камень-два — и тогда уже никто бы не узнал, что за ней в забое живут шесть человек. А ревизор Сопко — собака. Шахту он тоже хорошо знает.
Поэтому мне и хотелось, чтобы в то воскресенье у нас сразу погас свет.
Удивительное это дело, когда гаснет свет. В человеке еще сохраняется ощущение света, и поэтому чуть ли ни минуту ему кажется, что свет горит. Надо только протереть глаза — и свет вернется. Как в детстве, закрыл глаза, сказал: «Готово»! — и свет горит. Тоненький волосок забелеет в лампочке, потом вдруг вспыхнет как яркая искра, и свет разольется по неровному забою. Опять как дома.
Сперва мы не придали значения тому, что свет погас. Погас — загорится. Все остались на своих местах. Мы продолжали беседовать, но каждый подумал, что свет вот-вот загорится. Но прошел час, другой, а мы все оставались в темноте. Как легли, так и проснулись. В темноте.
Пришлось зажечь карбидный фонарь.
Странно, когда так загорается свет. Как только замигало пламя в фонаре, висевшем в расщелине, в души наши закралась тревога. Мы почувствовали одиночество и ощутили глубину, на которой оказались. Сознание того, что мы изгнанники, что мы заживо погребли себя глубоко под землей, стало еще острее, еще нестерпимее. Мы сами здесь, а жены и дети наши там,
Наверху приходят и уходят дни. А у нас постоянная тьма. Тьма и неопределенность, потому что Станчик не дает знать, что там происходит. Что наверху? Кто в деревне? Кончилась ли война? Под землей все тихо. Тут нет ничего, что избавило бы нас от ошибочного ответа. Остается только ожидание. Мы даже не признались себе, что сразу же стали чего-то ждать. Воспоминания порождали надежды. Сперва они были легкие, как облачка. Появлялись и тут же покидали низкий забой. Ожидание — как болезнь. Как плесень, которая разрастается и чем дальше, тем больше заполняет нашу дыру. Постепенно ожидание наполняет и забой, и штрек, и каждого из нас. Мы уже ведем себя не так спокойно, как раньше. Железнодорожник странно молчалив, целыми часами он молится про себя или смотрит в одну точку. А если и скажет что, то как-то рассеянно. У Грнача исчезает смех из разговора, и он забрасывает меня вопросами, на которые ничего определенного ответить нельзя.
И только металлист не терял присутствия духа. Он выползал через дыру из забоя в темную штольню и шел до самого шахтного колодца. Сжавшись, сидел там часами и прислушивался. У него была потрясающая выдержка. Не раз я боялся, что он сломает себе шею, сорвется вниз, но этого не случилось. Он всегда что-нибудь да видел. Но я-то знаю, какой несовершенный инструмент наши глаза, да и что можно увидеть с такой глубины — едва уловимый проблеск, не более, трудно, очень трудно распознать какую-нибудь деталь.
Однако это удивительная вещь, когда через узкую щель у тебя над головой вдруг блеснет настоящий день. День со светом, с солнцем, с людьми. И тогда ты понимаешь, что жизнь продолжается. Осознаешь, что жизнь соприкасается с жизнью, словно зубья шестерни, словно ремень трансмиссии. Все находится в движении, а здесь внизу, в забое, будто все механизмы стоят. Движение в нем исчезло, наступает омертвение.
Но мы еще живем.
Где-то наверху сверкает солнечный день.
Может, машинист Станчик уже завтра…
Но машинист не подает о себе вестей.
Не знали мы тогда, что машиниста уже нет на свете. Нашла все же беднягу калеку немецкая пуля. Хотел уберечься, да не удалось.
Но тогда мы этого еще не знали.
Мы ждали, что он пустит ток, а потом и передаст что надо. Грнач совсем уже перестал говорить, только шевелил губами, и выглядело это очень странно. Железнодорожник тоже молчал, и я видел, несмотря на тусклый свет, что у него покраснели глаза. Он молился, а когда мы совсем пали духом, плакал. Впрочем, нет. Просто у него, как у ребенка, глаза были на мокром месте. Металлист просиживал у шахтного колодца и только прибегал напиться воды, делая глоток-другой, чтобы промочить сухое горло. Да и мне не сиделось на месте. Все тело у меня ныло, и я скулил, как собака на привязи. Молодые шахтеры шарахались от меня, считая, видно, что они — причина моих страданий. И это хорошо: думая так, они забывали о нашем положении.