Внутри, вовне
Шрифт:
— Да.
— Получи профессию. Зарабатывай деньги. Если ты от Бога писатель, это рано или поздно прорвется. Подозреваю, что так оно и будет. Но тем временем у тебя будет на что жить.
— Ну что ж, проводи меня до юридического, — сказал я, почему-то приободренный. — Мне надо зарегистрироваться.
Перед корпусом имени Эйвери Марк протянул мне свою костлявую руку. Я ее пожал, и мы взглянули друг другу в глаза. Мне подумалось, что, хотя Марк был моим лучшим другом в Колумбийском университете, я, в сущности, мало что знал о Железной Маске. Он похлопал меня по плечу:
— Ну, ни пуха ни пера! Не пропадай, Годол!
Я поднял брови. Когда-то, когда мы напились пива и слегка окосели, я рассказал ему про минскер-годоловский период моей жизни, но с тех пор Марк ни разу об этом
Из того, что было после этого, у меня от колледжа осталось только одно воспоминание. После церемонии присуждения степеней, в теплый майский вечер, мы устроили вечеринку на открытом воздухе, на площадке перед статуей «Альма матер». Сбросив пиджаки, мы танцевали с нашими девушками под небольшой студенческий джаз. Среди нас был Боб Гривз; он притопывал, скользил, извивался и кружился, как он это делал и тогда, когда был во фраке и в белом галстуке; как обычно, левую руку он держал высоко и прямо, только, конечно, на ней не было белой перчатки. С того дня я ни разу не видел Боба Гривза, и я понятия не имею, что с ним стало. Не знаю почему, но моя жизнь в колледже завершается в моих воспоминаниях именно этой картиной: Боб Гривз, без пиджака, высоко вытянув левую руку, танцует под светом фонарей перед статуей «Альма матер», немного смешной и немного грустный.
Глава 55
Телефонный звонок Куота
Я работал в летнем лагере для мальчиков в Беркширских горах руководителем художественной самодеятельности — зарабатывал деньги на свое обучение на юридическом факультете, — когда пришла телеграмма о смерти «Бобэ». Она тихо скончалась во сне в квартире тети Ривки. Через час после того, как мне вручили телеграмму, я уже ехал в Нью-Йорк.
Папа и все дядья соблюдали семь дней строгого траура, они сидели на низких табуретках, небритые и без обуви, в квартире тети Ривки, куда то и дело приходили соболезнующие. Все шло, как положено: зеркала были завешаны простынями, и никто, приходя или уходя, не здоровался и не прощался. И тем не менее нельзя сказать, что это была неделя сплошной скорби. В некотором смысле траур стал поводом для семейного воссоединения. За эти дни в квартире тети Ривки перебывала вся наша «мишпуха», даже дядя из Бэй-Риджа. Побывали там и Бродовские, и Гроссы, и Эльфенбейны, и большинство прихожан Минской синагоги. Проститься с «Бобэ» пришел и кантор Левинсон, который в обыкновенном будничном костюме выглядел каким-то странно маленьким и жалким. Нанес визит и Святой Джо Гейгер. А как-то вечером в постоянно открытую дверь вошла миссис Франкенталь, она была словно в воду опущенная, потому что ее муж в это время сидел в тюрьме. Поль женился — она шепнула мне, что на гойке, — и работал где-то во Флориде.
«Зейде» приходил каждый день и вместе с папой и его братьями штудировал в память об усопшей отрывки из Талмуда. Я сидел над Талмудом вместе с ними. Я словно бы вернулся в прошлое. Я говорил на идише, ел бронксовскую еврейскую пищу: маринованную селедку, нут, соленые тыквенные семечки, бисквитные пирожные, медовые пряники, халву — и регулярно молился (конечно же, только за компанию, ибо я объявил себя закоренелым атеистом). То же самое делал папа, у которого шевелюра поседела, как борода дяди Йегуды. Как ни диковинно мне сейчас об этом писать, я должен признаться, что мне нравилось справлять траур по «Бобэ». Я снова был дома. Вся эта неделя была пронизана теплыми, радостными воспоминаниями о маленькой хромой старушке, которая, после того как она была долго прикована к постели, завершила свое угасание тем, что, как выразился папа, встретила Ангела Смерти вопросом: «Ну где ты так долго пропадал?».
Мы беседовали о жизни в старом галуте, о бабушкиной кислой капусте и настойке, о ее зеленых мазях и приступах хандры, о семейных воспоминаниях. Я разворошил осиное гнездо, вспомнив, как она пекла мацу; а пекла она ее так, как никому больше не удавалось. Тетя Ривка тут же сказала, что она сделает мацу.
Однако ни у кого маца не получалась так хорошо, как у «Бобэ». Такой мацы мне уже не едать, я это точно знаю. Свой рецепт «Бобэ» унесла с собой в Эдемский сад, туда, где она, без сомнения, занимает почетное место у ног неведомого мне «Зейде» — шамеса Солдатской синагоги в Минске.
— Дэви! Какого рожна ты в Нью-Йорке? — спросил Питер Куот по телефону. — Я позвонил только, чтобы узнать, как добраться до твоего дурацкого лагеря!
Я как раз укладывал вещи, хотя возвращаться в лагерь мне очень не хотелось. Библиотека юридического факультета работала все лето, и я предпочел бы засесть за книги, но мне нужно было закончить свою работу в лагере, чтобы получить свои двести долларов. Старый крокодил, директор лагеря, согласился отпустить меня в Нью-Йорк на неделю, и ни на один день больше.
Я рассказал Питеру о бабушкиной смерти.
— О! Прими мое сочувствие, старина. Видишь ли, Дэви, дело в том, что мы тут ужасно зашиваемся, и Гарри Голдхендлер хочет с тобой встретиться.
Я лишился дара речи. У меня было то же ощущение, которое бывает у человека, когда он глядит на ошеломительный рассвет, или когда ему сдается женщина, или когда, лязгая цепями, перед ним опускается подъемный мост давно осаждаемого им замка и трубные звуки приветствуют славного Победителя — Виконта де Бража. Это был зов Извне — громкий и ясный.
Гарри Голдхендлер хочет с тобой встретиться!
— Слушай, Питер, у меня же через три недели начинаются занятия на юридическом факультете.
— Знаю, я ему об этом сказал. Он ответил: «Скажи своему другу, что юриспруденция — это дело для старых пердунов, и пусть он дует сюда». Дэви, я начал с пятнадцати долларов в неделю, и я уже зашибаю тридцать. Гарри расплевался с Хенни Хольцем, а у него на шее висят три программы, начиная с первого сентября.
Вот это новость! Часовая воскресная передача Хенни Хольца шла на ура — почище, чем президентские беседы у камина. В теплые воскресные вечера передача Хольца доносилась в Америке из каждого окна. Идя по любой улице, можно было слышать Хольцевы шутки и хохот публики в студии. Хольц был у Голдхендлера гвоздем программы.
— У нас сейчас такой бардак, что сил нет, — продолжал Питер. — Можно, конечно, потянуть день или два, но решить нужно быстро, потому что у нас есть на подхвате еще десяток парней… Черт, меня зовут! Дэви, можешь мне позвонить сюда в двенадцать ночи?
— В двенадцать ночи? Я в это время буду спать.
— Поставь будильник! Мы пойдем где-нибудь поужинаем. Слушай, Дэви, то, что мы здесь делаем, — жуткая халтура, но за это платят. И это дает опыт. Мы с тобой напишем классный фарс и взорвем весь Бродвей. Ты же на самом деле вовсе не хочешь учиться на юриста. И никогда не хотел. Так пошли свою юриспруденцию к чертовой бабушке! Пока.
В тот день папа впервые после смерти «Бобэ» пошел на работу, и когда он вернулся к ужину, он выглядел хуже некуда. Седая щетина — а он должен был не бриться целый месяц, — прибавляла ему добрых двадцать лет. Хоть он и шутил про Ангела Смерти, потерю матери он пережил очень тяжело. Когда он отправился в синагогу, чтобы прочесть по ней «кадиш», я пошел вместе с ним. Я думал, что нам всего-навсего предстоит перейти на другую сторону улицы, но он повернул к Бродвею.